столу.
— В нас никто тут не верил. Помните, что семь лет назад говорили про нас огнищане? Белоручки, мол, заявились, ни к чему не годные интеллигенты, а туда же, за землю хватаются, чтоб только шкуру свою спасти. Их, мол, Ставровых, куры на земле заклюют… А теперь что ж? Теперь у нас все есть: и добрые кони, и плуги, и сеялка, и все, что положено иметь в справном хозяйстве. И это не чужим трудом нажито, не чужим горбом…
За стеной дома, в конюшне, глухо затопали ногами лошади и умолкли. Дмитрий Данилович прислушался, закурил.
— Я, собственно, вот о чем хотел сказать, о чем хотел посоветоваться с вами… Насчет коллективизации есть твердое решение последнего партийного съезда. Частному крестьянскому хозяйству приходит конец. Везде будут только колхозы. Будет, конечно, колхоз и у нас в Огнищанке, если не в этом году, то в следующем. И я… я… — Голос Дмитрия Даниловича дрогнул. — Я хотел прямо спросить у вас: что будем делать?
Все молчали. Взволнованный Андрей вынул коробку с папиросами, ломая спички, прикурил. Братья и сестры давно знали, что он курит, но при отце и при матери Андрей закурил в первый раз. Дмитрий Данилович только глянул на него исподлобья.
Настасья Мартыновна подняла голову, воткнула иглу в отложенную вышивку.
— А что ж делать, — сказала она, — кончать надо с землей. Дети подросли, каждый из них свою дорогу выбирает. Или ты, может, в колхоз хочешь вступить и детей за собой потянуть, чтоб они всю жизнь оставались неучами?
— Я ничего не хочу, — сказал Дмитрий Данилович, — я только спрашиваю: что делать дальше?
— Продать лошадей, корову, телегу, косилку, сдать землю в сельсовет и уезжать отсюда, вот что надо делать, — твердо сказала Настасья Мартыновна и вдруг заплакала. — Если… если я все свои силы отдала этой проклятой земле, вставала до света, ложилась в полночь, здоровье свое потеряла, то не ради косилки или веялки — чтоб они сгорели! — а ради детей. И я больше не могу.
Она повернулась к Андрею и, всхлипывая, сказала с неожиданной злостью:
— А ты чего молчишь, дорогой старший сын и наследник? Чего в рот воды набрал? Почему честно не скажешь отцу, что ты думаешь?
— Перестаньте, тетя Настя, — укоризненно сказала Тая, — при чем тут Андрюша?
С жалостью смотрел Андрей на низко склоненную над столом голову отца. Властный, горячий, решительный, никому не дававший спуска, отец сидел сейчас перед детьми подавленный и растерянный, и как будто впервые увидел Андрей, как за эти годы поседела его темная кудрявая голова.
— Ты свою истерику прекрати! — грубо сказал Андрей матери. — Ваше с отцом дело решать, как поступить. А я что ж, за себя я могу сказать. Только за себя одного… Будут колхозы, не будут, я все равно вернусь к земле. Сюда ли, в Огнищанку, или в другое место, но я вернусь к земле. Для этого я учусь.
— А мне на все наплевать, — вдруг сказал Роман, — у меня свои планы, и, чтобы вы тут ни решили, я к земле не вернусь никогда.
— Слышишь? — крикнула Настасья Мартыновна мужу. — Так же думают и девочки, и Федя.
— И Федя? — переспросил Дмитрий Данилович, недоверчиво глядя на своего любимца.
Тот спокойно выдержал отцовский взгляд, почесал затылок и сказал:
— Мне что скажут, то я и буду делать, пока закончу школу. А потом я поступлю в военное училище.
Дмитрий Данилович поднялся, долго ходил по комнате, заложив руки за спину.
— Ну что ж, — сказал он, — значит, получается так, что я в голодный год для вашего спасения забросил свою фельдшерскую работу и занялся землей, а теперь ради вас же должен бросить землю и запереться в амбулатории? Так? И выходит, что я дважды дезертир. Хорошее дело. К тому же все огнищане скажут, что я от колхоза сбежал.
Он остановился у стола, подкрутил фитиль лампы и сказал с привычной властностью:
— Хватит. Собрание закончено. Нечего керосин жечь, ложитесь спать. Завтра утром пойдем полоть озимую пшеницу…
С рассветом, едва только забрезжила утренняя заря, вся семья Ставровых отправилась в поле. Пока ехали в поле, пока выпрягали лошадей, взошло солнце.
— Любите вы спать, — проворчал Дмитрий Данилович.
В поле никого из огнищан не было, а когда поднялось солнце, приехали Тимофей Шелюгин с женой и председатель сельсовета Длугач с приемным сыном Лавриком. Они тоже выпрягли лошадей, пустили их в лес, а сами принялись за прополку своих участков.
На ставровском поле почти нечего было делать. Ранней осенью Дмитрий Данилович засеял это поле отборными, очищенными и протравленными семенами, и оно лежало зеленое, ровное, как бархат. Только слева и справа, на межах видны были редкие бурьяны. Туда, к этим межам, и пошли молодые Ставровы.
С участком Ставровых граничил участок Капитона Тютина, тоже как будто засеянный озимой пшеницей. На это ноле страшно и жалко было смотреть: плохо вспаханное, кое-как засеянное, оно все заросло лебедой, донником, колючи м_ осотом, высоченным, жестким будяком. Лишь кое-где среди буйного разлива сорняков заметны были чахлые, почти бесцветные ростки пшеницы.
Дмитрий Данилович долго стоял перед этим убогим полем, молча покачивая головой, а когда к нему подошел Длугач, сказал с горечью:
— Вот вы, Илья Михайлович, говорите: колхозы, колхозы. Я не против колхозов, я все понимаю. А только гляньте на эти два поля, мое и Тютина. Это же небо и земля. И вот, скажем, станем мы с Капитоном Тютиным колхозниками и будем с ним работать на одном большом колхозном поле. Что ж это будет за работа? От такой работы я либо удавлю Тютина своими руками, либо удавлюсь сам…
— Ничего, Данилыч, — сердито нахмурившись, сказал Длугач, — мы из таких лодырей, как Тютин, в колхозе дурь выбьем, мы панькаться с ними не будем.
— Все может быть, — сказал Дмитрий Данилович, — а только есть такая поговорка: пока взойдет солнце, роса очи выест. И я признаюсь честно: слушаю я разговоры о колхозах, смотрю на таких, как Тютин и на душе у меня муторно и тревожно…
Наблюдая в эти дни за отцом, за Ильей Длугачем, за огнищанами, которых он знал и любил, Андрей понял, что тревожно не только на душе у отца. Тревога односельчан передалась и ему, Андрею, и он, уезжая через два дня в техникум и прощаясь с родными, почувствовал, что на его малую, глухую, упрятанную меж двух холмов деревушку и на тысячи других деревень надвигается нечто неведомое, огромное, неотвратимое, то, что рассечет жизнь земледельцев надвое и поведет их дорогой, которую еще не знает никто…
В то же время, думая так, Андрей вспоминал самосуд, учиненный богатым Антоном Терпужным над бедняком Комлевым, жалкую участь больной вдовы тетки Лукерьи, старого Силыча, у которого земля отняла здоровье, он вспоминал слова своего учителя, коммуниста Берзина о том, как машины облегчат тяжкий, каторжный труд крестьян, как исчезнет между ними стародавняя разобщенность и появится общность цели. И чем больше Андрей думал об этом, тем сильнее утверждался в мысли, что это новое, огромное, незнаемое, начисто рушащее старую крестьянскую жизнь, нужно, что оно неотделимо от того пути, по которому идет весь народ, и что иного выбора не может быть…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
«Тише едешь — дальше будешь, дальше едешь — тише будешь» — с таким припевом, весело подмигивая пассажирам, пели в поездах песни бродячие попрошайки-мальчишки. Ничье имя не называлось в этой залихватской песне, исполняемой под аккомпанемент деревянных ложек, но все понимали, что речь идет о Льве Троцком, за опасную оппозиционную работу высланном из Москвы в далекий Казахстан.
Увы, и в Казахстане Троцкий тише не стал. Дом-особняк в городе Алма-Ате, отведенный Троцкому,