Какое это все-таки чудо — дом человека, даже если он убог! И люблю строить крепости, охраняющие такие жилища. Их подземелья и башни, правда, быстро превращаются в темницы. Но защиту простым очагам все-таки дают. Дай только бог, — продолжал мастер, — чтобы эти стены устояли против турецких пушек. Ведь нашествия не миновать.
— Я ненавижу турок, — сказал Войку.
Зодчий с укором покачал головой.
— Никогда не говори такого, малыш. Ибо глуп и не стоек в доблести способный сказать: я ненавижу татар, секеев, ляхов — все равно какой народ. Можно без урона для истинной чести не скрывать ненависти к ростовщикам. Или к палачам, тиранам и трусам. Но питать это чувство к народу, в котором нет числа самым разным людям, заслуживающим и любви, и неприязни, по достоинствам своим, — ненавидеть целый народ — значит быть врагом всего человечества. Ибо все оно живет в каждом из племен, населяющих мир.
— Но турки — злейшие наши враги, — склонив голову, с мальчишеским упрямством сказал Войку.
— Не злейшие, а опаснейшие, — поправил Зодчий. — Я сказал уже тебе, злых народов просто нет. У турок тоже немало достоинств, которые не грех бы перенять и христианстким народам. Особенно тем, чьим землям угрожают османские полчища.
И мессер Антонио стал рассказывать молодым воинам о тех, с кем им наверняка предстоит сразиться. О странном турецком равенстве, проистекавшем из того, что все в равной степени принадлежали, как рабы, единому хозяину — падишаху. Простой невольник в единый час мог стать распорядителем судеб свободных и знатных людей, так как прихоть всеобщего повелителя или его визирей могла в любой день возвести ничтожнейшего на высочайшую должность. Всесилие султана лишало силы знать страны, а постоянные войны и казни не давали укрепиться все время нарождавшейся, но постоянно уменьшаемой в числе аристократии.
Все были рабами, и возвыситься поэтому мог только тот, что был умен и умел хорошо служить единственному долговечному повелителю — султану страны, где визирями становились не больше чем на год. Самые усердные льстецы — и те не имели особых преимуществ, ибо пресмыкались и умные, и дураки. Султаны не лицемерят, им это не нужно. Они открыто давят, душат и режут своих подданных, не сомневаясь, что таково их священное право.
— И это — те добродетели, которым следует подражать? — в недоумении воскликнул Войку.
— Не приведи господь, — улыбнулся мастер. — Но надо понимать душу завтрашнего врага, понимать его поступки и уметь предугадать их, как в рубке на мечах — предвидеть возможный выпад противника, те приемы атаки, которые подскажет ему нрав.
— Тут не приходится гадать, — нахмурился Войку. — Турок коварен и жесток.
— Да, жесток, — согласился Зодчий. — Султан жесток и казнит тогда и кого вздумает, ибо это в ладу с законами его и верой. Султан ведет себя при этом естественно и по-своему честно, ведь его поступки не противоречат совести и праву мусульманского властителя. А как было до него в старом Константинополе, который он покорил двадцать лет назад? Как вели себя базилевсы священной империи, клявшиеся именем Иисуса?
Зодчий отпил из кубка.
— Христолюбивые императоры Царьграда, — продолжал он, — говорили о милосердии и правде, о любви к ближнему, а сами плели интриги, казнили, отравляли, убивали — чужими руками и втайне. И так нарушали не только требования своей веры, но и тысячелетние законы Рима, наследниками которого себя объявили. Цари Византа губили не меньше жизней, чем нынешний султан, но действовали при этом словно ночные убийцы, лицемеря и прячась. Может быть во дворцах Стамбула опаснее жить, чем тогда, когда он назывался Константинополем. Но ядов в них теперь меньше. Вознамерившись погубить своего сановника, император Византии осыпал его похвалами и ласками и подносил ему кубок отравленного вина. Разгневавшись на визиря, султан открыто посылает ему душителя-палача со шнурком из черного шелка, и впереди ката идет глашатай с барабаном. Кто же из них вероломнее и жестокосерднее?
— Ты спрашиваешь нас, учитель, — ответил Войку, — как будто человеку дано выбирать себе хозяина и смерть. Выбор за него делает судьба.
— Ну вот! — мессер Антонио легко вскочил на ноги. — Сразу видно, что вынянчил тебя сын Востока, правоверный Ахмет. А сам ты, воин и друг мудрецов, написавших для тебя все эти книги? — он широким жестом обвел кабинет. — Где твоя вера в свою саблю, в свой разум, в те знания, которыми ты уже владеешь и которыми еще одарит тебя жизнь?
Молодые люди примолкли, задумчиво рассматривая филигранные пояски орнамента на кубках и серебряной сулее.
— Так мы пришли к загадке, над которой вотще ломали голову мудрецы всех времен, — с удовлетворением заметил мастер, расхаживая по комнате. — Доброе дело нередко рождает зло, а кривда оборачивается правдой. Так, может быть, правы хитроумные злыдни, говорящие нам, что все равно, как себя вести, и делать надо только то, что тебе на пользу? Что собственная корысть твоя — лучшая мера твоим делам? Или еще, как хотел бы Войку, — во всем положиться на волю судьбы.
— Есть государь, — промолвил Володимер, — который не ждет ее приказов. Молва о его делах проникла в самые темные углы галерных трюмов, в самые черные ямы турецких темниц.
Зодчий остановился, прислушиваясь к стуку копыт, внезапно раздавшемуся за окном. Послышались голоса, звякнуло оружие. Мессер Антонио просиял.
— О волке помолвка, а волк — на порог! — ответил он молдавской пословицей и поспешил, оставив юношей, встречать неожиданных гостей.
«Вот я в доме этого удивительного человека, — думал Володимер, — первого мужа в городе. Я, вчерашний каторжник, беглый чужак. Накормлен, одет и обут, почти пристроен. Что же это за люди — жители странного Монте-Кастро, в который я попал? Так, в целом мире, могут принять незнакомого человека разве что казаки. Но у них — дикое поле, кочевые станы собравшихся вместе беглецов. Тут — богатый город, во всем устроенный край. И славный Зодчий крепости слушает меня, словно равного себе, и не гневит его моя дерзость, когда я вступаю с ним в спор. А польский пан не пустил бы такого дальше псарни. Что же это за люди и земля?»
6
Несколько минут прошло в тишине. Потом в комнату вошел невысокий мужчина лет сорока пяти, коренастый и крепкий. Незнакомец был в простом походном камзоле и плаще, в гуджумане, который он тут же снял, отдав ступавшему следом хозяину дома. Запыленные сапоги гостя свидетельствовали о том, что он — прямо с дороги.
— Этот, надо полагать, — твой ученик, мастер Антонио, — сказал незнакомый капитан, безошибочно кивнув в сторону Войку. — Узнаю белгородского кречета. А кто сей сокол?
Одежда вошедшего была обычной для капитанов и для крестьянских воинов побогаче. Но в больших серых глазах, в складе полных губ под еще черными усами, в очертаниях энергично выдвинутого вперед округлого, гладко выбритого подбородка, в орлиных бровях и каждой складке смуглого лица было столько властной уверенности, прирожденного величия и ума, что юноши сразу почувствовали обаяние необыкновенного человека. Так вздрагивает сердце витязя, увидевшего среди простого оружия внезапный блеск благородного и бледного булата. Кстати, на поясе незнакомца висела сабля с усыпанной самоцветами рукоятью, в золоченных чеканных ножнах. А на запыленной шапке, бережно поставленной Зодчим на столик под образом, кросовалось орлиное перо, прикрепленное драгоценным «сургучом» — украшением из золота с крупным рубином.
— Это друг моего ученика, государь, — промолвил мастер, почтительно, но с достоинством склоняясь. — Из людей московских.
Войку, а за ним и Володимер, преклонили колена. Перед ними был Штефан-воевода, господарь Земли Молдавской.