муджахиды дойдут до самых дальних пределов Земного круга!»
Султан знал: за дюжиной старых осман стоит немало других мужей его племени, беев, беков и аг, янычар, бешлиев, фанатичных воинов-дервишей. Но сделал тогда по-своему. Он велел казнить самых дерзких, переименовал Константинополь в Стамбул, объявил его столицей. Мухаммед верил тогда: его народу, его державе нужен такой оплот — тысячелетний, для новых веков победоносного господства в этом мире, отданном ему богом ислама во владение и на суд. Опора для плоти и духа его народа. Отсюда османы пойдут, куда ни прикажет султан, и победят.
Так и было до сих пор. До минувшей весны, когда боевая сила его великого царства споткнулась о малый, казалось бы, камень — о страну бея, именуемого Штефаном, о крохотную на карте мира страну землепашцев и пастухов у реки, которую эллины называли Тирас. И это впервые заставило его призадуматься: прав ли он был тогда, двадцать три года тому назад? В своих раздумьях о смысле сущего султан давно понял: есть истинный ум и есть ложный. Он ложен у человека, если тот по всем признакам умен, и говорит, и действует умно, неизменно добиваясь поставленных перед собой целей; но сами цели достойны безумца или глупца. Может быть, и сам он таков? — усмехнулся про себя султан.
Мухаммед глянул вниз, привлеченный цокотом копыт по мостовой, проложенной, по слухам, еще велением великого Константина.[15] Седобородый Муса-бек, начальствовавший над стражей сераля, во главе десятка дворцовых бешлиев отправлялся в ежедневный объезд многомильной стены, окружавшей личные владения повелителя. В минувшие счастливые годы этих старых воинов было еще много; он мог, когда приходила нужда, утолить жажду духа у источника мудрости, опереться на их неистовую веру. Теперь их осталось совсем мало, и Мухаммеду казалось: мудрые в совете и храбрые в бою, седые отцовы соратники все более отдаляются от него, сурово тая неодобрение и горечь. А новое поколение осман, нельзя не признаться, уже не то; были еще среди них во множестве храбрецы, но уже не все, как прежде. Богатство и роскошь, привычка к удобствам и легкой жизни делали свое дело. Зато все больше вокруг него ренегатов — вчерашних христиан, надевших чалму ради спасения жизни или просто выгоды, — греков, далматов, сербов. Даже лучшая часть боевой силы осман, его янычарское войско, набранное среди подростков и мальчиков покоренных стран, — люди чужой крови.
На краю терассы, неслышно ступая, появился «придворный попугай» падишаха — Джованьолли. Венецианец, гордившийся этим прозвищем, был по обыкновению наряжен в зеленый берет и плащ, у пояса висели знаки придворной должности летописца и ученого шута — серебряная чернильница и записная книжка. Мухаммед сделал ему знак приблизиться.
— Ты знаешь уже новость, мой Джованни, — сказал он с милостивой усмешкой. — Что думаешь о ней?
Джованьолли пожал плечами.
— Для чего иного рождаются братья, о великий?
Мухаммед с подозрением посмотрел на франка. Нет, в словах Джованни не было намека, франк не осмелился бы дерзнуть. Мухаммед скривил тонкие губы в усмешке.
— Одари меня советом, о мудрейший из попугаев, — проронил султан.
— В этом деле — перст судьбы, великий, — с фамильярным подобострастием склонился Джованьолли. — Вчера из Каффы прибыл венецианский галеас. Патрон рассказал мне, что генуэзцы к обороне не готовы. Он назвал человека, готового открыть ворота крепости, — некоего Скуарцофикко.
Султан вздрогнул. Двадцать три года назад генуэзец Скуарцофикко открыл его войску Золотой рог, а с ним — ворота Константинополя. Воистину то был снова перст судьбы, он указывал теперь в сторону Великого Черноморского острова.
Ноющая, растущая боль в боку напоминала о том, что сам султан не скоро сможет сесть на коня. Значит, придется отложить поход на Молдавию: встречу с беем Штефаном Мухаммед решил оставить за собою. Надо было сорвать давно созревший крымский плод, тем более, что сейчас появился повод: захват власти в Феодоро Александром и прекращение переговоров о подчинении княжества Блистательной Порте были прямым оскорблением для падишаха.
— Ступай, — коротко приказал Мухаммед. — Вели звать рыжего дьявола Гедик-Мехмеда.
13
Бедный Жунку стал новой жертвой в давней войне, которую Александр Палеолог вел против патрициев Мангупа, мечтавших о союзе с султаном. Родного брата не пожалел князь в этой борьбе против тех, в ком видел рабов, продавшихся вековым врагам его рода; прочих ему и вовсе не приходилось щадить. Все виды смертных мук были уготованы заговорщикам: одного посадили на кол, другого сварили живьем в котле, на медленном огне, третьего — четвертовали. И так — до десятого, с которого, по турецкому способу, заживо содрали кожу, чтобы на глазах у умирающего набить из нее чучело.
Полдня над всей Мангупской горой разносились вопли терзаемых. Народ Феодоро, собравшийся на казнь за городом, на пустыре для торга, угрюмо молчал. Людям было жаль обреченных, которых каждый с детства знал, люди были устрашены их муками. Но большинство в душе считало приговор справедливым: граждане Феодоро не хотели покоряться угрожавшим Крыму южным варварам и давно решили при необходимости умереть, но к себе осман не пускать.
Войку, командовавший стражей, видел все до конца. За обедом витязи изрядно выпили: базилей в тот день не жалел вина. Войку, может быть, впервые в жизни, тоже захотелось напиться. Но намерению сотника помешал приказ явиться во дворец.
Князь Александр ждал его в кабинете, заваленном книгами. На стопке рукописей перед базилеем стоял золотой кувшин и два серебряных кубка. Князь был уже изрядно пьян. Но это можно было заметить только по его побелевшим, словно от бешенства, глазам. Базилей был пьян, но милостив.
— Ем на золоте, пью на золоте! — заявил Александр, пододвигая сотнику ногой табурет из черного дерева. — Разве я не Палеолог? Садись-ка и пей тоже, сынок! Впрочем, нет, — передумал князь. — Сегодня мне нужен трезвый спутник. Иосифа неволить к службе в субботу не хочу; остаешься ты.
Поднявшись на ноги, базилей покачнулся; только теперь Чербул понял, как много выпил князь. Взяв из угла факел, базилей зажег его от свечи, горевшей на столе. Затем подошел к шкафу с книгами и нажал на известный ему одному выступ среди резных украшений на карнизе. Шкаф сдвинулся в сторону, открывая черную щель. Князь, а за ним сотник протиснулись в нее и стали спускаться по лестнице в глубь скалы.
Палеолог с факелом шел впереди. Войку, уже привыкший к сюрпризам мангупских катакомб, все-таки отшатнулся, когда из угла мрачной комнаты, в которую они вскоре попали, на него уставился пустыми глазницами оскаленный белый череп. У стен небольшого зала валялись человеческие кости и черепа, с грубых железных колец в каменных столбах и даже с потолка, как лохмотья чудовищной паутины, свисали толстые, насквозь проржавевшие цепи.
— Застенок пра-пра-пра… — Базилей запнулся, запустил холеные пальцы в кольца своей шелковистой, кудрявой бородки, задумался. — Кем приходится мне блаженной памяти князь Хайтани? Мы в застенке нашего трижды прадеда. Как тебе здесь, сынок, нравится? По семейным преданиям, он умел поработать на своего палача, наш славный предок Хайтани! Ведь все на этом свете — для него, для ката, — продолжал князь, и голос его гулко разносился под сводами подземелья. — Леса растут — чтобы, на его потребу, люди делали плаху, помосты, виселицы. Для него, его величества палача, сражаются войска, рождаются любовь и ненависть, вражда и дружба. И думают мудрецы, и витийствуют пророки. Мне кажется, — базилей остановился и, подняв палец вверх, вперил в сотника взор, — мне кажется, даже он, над нами, пришел в мир только для того, чтобы у палача всегда была работа и не останавливалась перед пустотою его рука.
Войку невольно содрогнулся.
— Вот почему, мой Чербул, — почти торжественно заключил князь, — мастер-палач в глазах умных властителей подлинно велик. Ибо он — самый верный страж спокойствия городов и сел, республик и королевств, благополучия людей — от царя царей до последнего торгаша, храпящего под своей периной. Вот почему палачи, не льстя и не заискивая, — лучшие наперсники царей. И соправители, нет, — господа