оба они с матерью Шарлотты заплатят за свою ошибку. Ее накажут осуждением, за которым последует падение с высот политической власти. Он понесет более личную потерю.
Он сардонически усмехнулся, отметив, что его подорвали на его нее собственной мине. Если бы разоблачение правды о Шарлотте не грозило правительству новыми бедами, Лаксфорд предположил бы, что письмо отправили с Даунинг-стрит, 10[6], как бы говоря: «Почувствуй хоть раз, каково оказаться в этой шкуре». Но правительство было не меньше Лаксфорда заинтересовано в соблюдении тайны Шарлотты. А если правительство не имело отношения к письму и содержащейся в ней скрытой угрозе, то сам собой напрашивался вывод: здесь действует враг другого рода.
А таких было множество. Во все периоды его жизни. Жаждущих. Выжидающих. Надеющихся, что он выдаст себя.
Деннис Лаксфорд слишком давно играл в игру «разузнай первым», чтобы сразу попасться на удочку. Он поднял падающие тиражи «Осведомителя», не закрывая глаза на методы, которыми пользовались журналисты, чтобы добраться до правды. Поэтому он решил выкинуть письмо и забыть о нем и таким образом послать своих врагов куда подальше. Если он получит еще одно, выкинет и его.
Он во второй раз смял листок и, отвернувшись от окна, уже собрался бросить его к остальным. Но тут взгляд Лаксфорда упал на корреспонденцию, которую распечатала и сложила стопкой мисс Уоллес. Это навело его на мысль о возможности другого письма, отправленного без пометки «лично», чтобы любой мог его открыть, а то и адресованного прямо Митчу Корсико или какому-то другому мастеру по раздуванию сексуальных скандалов. Это письмо будет составлено не в столь туманных выражениях. Имена будут названы, даты и места сфабрикованы, и то, что началось как блеф из двенадцати слов, превратится в полномасштабную травлю под знаменем истины.
Он мог бы предотвратить это. Всего-то и нужно сделать один звонок и получить ответ на единственно возможный в данный момент вопрос: «Ты кому-нибудь рассказывала, Ив? Хоть одному человеку? Когда- нибудь? В последние десять лет? О нас? Говорила?»
Если она не говорила, тогда это письмо — не что иное, как попытка вывести его из равновесия, и в таком случае от него можно с легкостью отмахнуться. Если же говорила, то должна узнать, что им придется выдержать настоящую осаду.
2
Подготовив зрителей, Дебора Сент-Джеймс выложила в ряд на одном из рабочих столов в лаборатории своего мужа три больших черно-белых фотографии. Она направила на них флюоресцентные лампы и отступила назад, ожидая суждений мужа и его напарницы, леди Хелен Клайд. Дебора уже четыре месяца экспериментировала с этой новой серией фотографий, и хотя результатами была очень довольна, в последнее время она ощущала все более настоятельную необходимость внести настоящий финансовый вклад в бюджет семьи. Ей хотелось, чтобы этот вклад был регулярным, чтобы он не сводился к случайным заказам, которые она перехватывала, обивая пороги рекламных агентств, агентств по поиску талантов, редакций журналов, телеграфных агентств и издательств. В последние несколько лет после завершения учебы у Деборы начало создаваться впечатление, что большую часть свободного от сна времени она проводит, таская свое портфолио из одного конца Лондона в другой, тогда как ей-то хотелось заниматься фотографией как чистым искусством. Другим людям — от Штиглица до Мэпплторпа[7] — это удавалось. Почему же не ей?
Сложив ладони, Дебора ждала, чтобы заговорили ее муж или Хелен Клайд. Они как раз пересматривали копию экспертного заключения, которое Саймон подготовил две недели назад, по действию водно-гелевых взрывчатых веществ, и намеревались перейти от него к анализу отметин, оставленных отмычками на металле вокруг дверной ручки — и всё ради попытки обосновать версию защиты в предстоящем слушании об убийстве. Но они с готовностью прервались, поскольку занимались этим с девяти утра, выходя только на обед и на ужин, и поэтому сейчас, насколько догадывалась Дебора, в половине десятого вечера, Хелен по крайней мере готова была завершить работу.
Саймон наклонился к фотографии бритоголового парня из Национального фронта. Хелен рассматривала девочку из Вест-Индии, которая стояла с огромным, развевавшимся у нее в руках флагом Великобритании. И бритоголовый и девочка позировали на фоне переносного задника, который Дебора соорудила из больших треугольников однотонного холста.
Поскольку Саймон и Хелен молчали, заговорила она:
— Понимаете, я хочу, чтобы фотографии отражали индивидуальность человека. Я не хочу, как прежде, типизировать личность. Я не размываю задник — тот холст, над которым я работала в саду в феврале прошлого года, помнишь, Саймон? — но главное здесь — индивидуальность. Личности негде спрятаться. Он — или она, разумеется, — не может сфальшивить, потому что не в состоянии сохранять искусственное выражение лица в течение всего времени, необходимого для съемки с такой большой выдержкой. Вот. Ваше мнение?
Она сказала себе: их мнение не имеет значения. Она нащупала для себя нечто новое и не собиралась от этого отказываться. Но ее ободрило бы искреннее подтверждение того, что работа действительно хороша. Пусть даже оценщиком выступит ее муж, меньше других склонный выискивать недостатки в творениях Деборы.
Он закончил с бритоголовым, обошел Хелен, которая все еще рассматривала девочку с флагом, и склонился над фотографией растамана в густо расшитой бисером шали, накинутой поверх изрешеченной дырками футболки. Саймон спросил:
— Где ты его сняла, Дебора?
— В Ковент-Гардене, — ответила она. — Рядом с театральным музеем. Теперь я хочу поработать у церкви святого Ботолфа. Там много бездомных. Ты знаешь. — Она наблюдала, как Хелен переходит к следующей фотографии, борясь с желанием вгрызться зубами себе в ноготь.
Наконец Хелен подняла глаза.
— По-моему, они чудесны.
—
— Отличная работа, — сказал он. — И сколько их у тебя?
— О, десятки. Сотни. Ну, возможно, не сотни, но очень много. Я только что приступила к печати на больших листах. Я очень надеюсь, что их примут для показа… в галерее, я хочу сказать. Как произведения искусства. Потому что они все-таки произведения искусства, и…
Она умолкла, так как краем глаза заметила какое-то движение. Обернулась к двери лаборатории и увидела, что ее отец — давний домочадец Сент-Джеймсов — тихо поднялся на верхний этаж особнячка на Чейн-роу.
— Мистер Сент-Джеймс, — произнес Джозеф Коттер, придерживаясь традиции никогда не называть Саймона по имени. Несмотря на продолжительность брака своей дочери с Саймоном, он так до конца и не привык к тому, что она вышла замуж за его молодого господина. — К вам посетители. Я провел их в кабинет.
— Посетители? — переспросила Дебора. — Я не слышала… звонок звонил, папа?
— Этим посетителям звонок без надобности, — ответил Коттер. Он вошел в лабораторию и, нахмурившись, посмотрел на фотографии Деборы. — Противный тип, — заметил он о головорезе из Национального фронта. — И обратился к мужу Деборы: — Это Дэвид. А с ним какой-то его приятель — в немыслимых подтяжках и сияющих туфлях.
— Дэвид? — удивилась Дебора. — Дэвид Сент-Джеймс? Здесь? В Лондоне?
— Здесь — в этом доме, — заметил Коттер. — И одет, как всегда, чудовищно. Для меня загадка, где этот парень покупает себе одежду. Видимо, в ОКСФАМе[8]. Вы все будете пить кофе? Тем двоим он, кажется, не помешает.