пыли полиэтиленовой плёнкой. И роскошные обои, и портьеры! Все прибрано, красиво… А это кто там, внутри? Человек. Надо же!
Но приходит — обязательно приходит — день слез и безумия.
Я уже упоминал о постоянно живущем во мне беспокойстве и о внутреннем голосе, заладившем, как попугай: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Обычно он заводил свою песню под вечер, а если я пытался его заглушить, становился ещё настойчивее. И все время — одно и то же: «Я хочу, я хочу, я хочу!»
— Чего же ты хочешь? — спрашивал я, но ни разу не дождался ответа.
Временами я нянчился с ним, как с больным ребёнком. Пытался задобрить стишками и конфетами. Водил на прогулку. Качал на ноге. Пел ему песенки, читал книжки. Все без толку. Тогда я облачался в спецовку, залезал на стремянку и белил потолок. Колол дрова. Садился за руль трактора. Возился со свиньями. Так нет же! Это продолжалось в деревне и в городе. Никакая, даже самая дорогая покупка не могу заглушить этот голос. Я взывал к нему:
— Слушай, откройся мне! Что тебя не устраивает? Лили? Хочешь дешёвую шлюху? Твоим голосом говорит похоть?
Но в этом предположении было столько же смысла, сколько во всех остальных. Голос звучал все громче: «Я хочу, хочу, хочу, хочу, хочу!»
Ночами этот чёртов голос не давал мне спать и умолкал только на рассвете. Сам собой. Чего только я не делал! Конечно, в безумный век рассчитывать на полную нормальность — ещё одна форма безумия. Равно как и попытки исцелиться.
Среди средств, к которым я прибегал в борьбе с внутренним голосом оказалась игра на скрипке. Однажды, роясь в чулане, я обнаружил инструмент, на котором играл мой отец, — с узкой шейкой, вогнутым перехватом, свободно болтающимся волосом смычка. Я закрепил его и поводил им по струнам. Раздались резкие, немелодичные звуки. Скрипка, будто живое существо, жаловалась на то, что ею долго пренебрегали. Я вспомнил отца. Вероятно, он с негодованием отверг бы такую мысль, но вообще-то мы из одного теста. Он тоже не умел жить по принципу «тишь, да гладь, да Божья благодать». Иногда бывал груб с мамой. Однажды заставил её две недели подряд валяться в ночной сорочке перед дверью его комнаты, прежде чем простил ей какое-то глупое высказывание, вроде того, что Лили ляпнула по телефону о моей живучести. Он был очень сильным человеком, но когда ему было плохо — особенно после смерти моего брата Дика, — запирался в каком-нибудь укромном уголке и пиликал на скрипке. Я вспомнил его согбенную спину, узкие бедра и, вроде бы, небольшое прихрамывание. Вспомнил побелевшую от возраста бороду — словно рвущийся из глубины души протест. Некогда роскошные бакенбарды больше не курчавились; инструмент отводил их назад; левый глаз скользил по грифу; согнутый локоть то поднимался, то опускался; скрипка дрожала и плакала навзрыд.
Вот я и подумал: почему бы и мне не попробовать? Я убрал скрипку в футляр и повёз в Нью-Йорк, в мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. А после того, как её привели в порядок, стал брать уроки у старика-венгра по фамилии Гапоньи, жившего в районе Барбизон-Плаза.
После развода я жил один за городом. Мисс Ленокс — пожилая особа из коттеджа через дорогу наискосок — приходила готовить мне завтрак: больше я ни в чем не нуждался. Фрэнсис осталась в Европе. И вот однажды, мчась на урок по Пятьдесят седьмой улице, я столкнулся с Лили. «Ух ты!» — воскликнул я. С тех пор, как я посадил её на парижский поезд, прошло около года, однако мы незамедлительно возобновили прежние отношения. Её широкое, чистое лицо нисколько не изменилось. Оно не стало — и никогда не станет — спокойным, но оно было прекрасно. Единственная перемена: Лили окрасила волосы в оранжевый цвет — в чем, по-моему, не было никакой необходимости — и разделила на прямой пробор, так что они обрамляли лоб, как две половинки занавеса. Беда многих красивых женщин — в недостатке вкуса. Лили прибегла к туши, и теперь её глаза были разной длины. Что прикажете делать, если такая женщина, ростом под шесть футов, напяливает на себя костюм из зеленого бархата, вроде того, которым обивают полки в спальных вагонах, и отчаянно шатается в туфлях на высоченных каблуках? Один взгляд — и она сбрасывает с себя все нормы приличия, как будто сбрасывает зелёный бархатный костюм, шляпу, блузку, чулки и грацию, и вопит на всю округу: «Джин! Я ужасно соскучилась! Без тебя моя жизнь — одни страдания»!
В действительности она заявила следующее:
— Я помолвлена.
— Как, опять?!
— Решила последовать твоему совету. Ты сказал, нам достаточно быть друзьями. В целом мире у нас нет более близких друзей. Ты занимаешься музыкой?
— Или участвую в битве гангстеров, — ответил я, маскируя шуткой смущение. — Потому что в таком футляре может быть либо скрипка, либо автомат.
Она забормотала себе под нос что-то о женихе. Я оборвал её на полуслове.
— В чем дело? Если у тебя заложен нос, высморкайся и говори нормально.
Что это ещё за жаргон «Лиги плюща»? Шёпот вместе внятной, отчётливой речи. Так говорят с простонародьем, чтобы они кланялись, иначе не расслышат. К тому же, ты прекрасно знаешь, что я туговат на ухо. Твой избранник учился в Сент-Поле? Или в Шото?
Она уже внятно произнесла:
— Я потеряла мать.
— Какой ужас! Секундочку — разве ты не говорила мне об этом во Франции?
— Говорила.
— Так когда же она умерла?
— Два месяца назад. В прошлый раз я солгала.
— Ничего себе! Это что, игра такая — похороны матери? Пыталась меня околпачить?
— Да, Джин, это очень дурно с моей стороны. Я не хотела ничего плохого. Но на сей раз это правда. — Её глаза заблестели в преддверии слез. — Она нас покинула. Мне пришлось нанять самолёт, чтобы развеять прах над озером Джордж, как она просила.
— Мне очень жаль.
— Я с ней все время ссорилась, — покаянно произнесла Лили. — Как в тот раз, когда привела тебя домой. Но у неё была бойцовская натура, у меня тоже.
Что до моего жениха, то ты прав: он окончил Гротон.
— Надо же!
— Он очень хороший человек. Не то, что ты думаешь. Порядочный, помогает родителям. Но иногда я спрашиваю себя: могу ли я без него жить? — и отвечаю: «Да». Я потихоньку учусь быть одной. В нашем распоряжении — весь мир. Современной женщине не обязательно выходить замуж. Существует множество доводов в пользу одиночества.
Знаете, у меня иногда возникает подозрение, что жалость — очень опасная штука. Она заводит человека в ловушку. У меня сердце обрывалось кровью от жалости к Лили, и она тотчас попыталась поймать меня на крючок.
— Конечно, детка. Что же ты будешь делать?
— Я продала наш дом в Данбери. Теперь у меня квартира. Но мне давно хотелось подарить тебе одну вещь; я послала её по почте.
— Мне ничего не нужно.
— Это коврик. Ты ещё не получил посылку?
— На черта мне твой христоподобный коврик? Это из твоей спальни?
— Нет.
— Врёшь. Определённо из спальни.
Она упорно отрицала. Когда коврик доставили, мне пришлось за него расписаться. Он был багдадского производства и жутковатый на вид: линялого горчичного цвета, с голубыми веточками. Кое-где нити истёрлись от времени. Словом, такой противный, что мне даже стало смешно. Я отнёс его в подвальное помещение, где устроил себе музыкальную студию, и бросил на пол. Я сам заливал бетон и пожмотничал, так что ногам было холодно. К тому же я надеялся с помощью ковра улучшить акустику.
Ну вот, я ездил в город к учителю музыки, Гапоньи, и между делом встречался с Лили. Это тянулось полтора года, а потом мы поженились. Родились близнецы. Что же касается скрипки, то я не Хейфец, но