— Почему это? — удивился Устименко.
— Потому что я со своей работы сбежала. — Губы ее дрогнули, в глазах мелькнул и погас злой, короткий свет. — Я дезертир. Оставила больных, оставила больницу и на рассвете сбежала. Вера меня и предупредила: ты, сказала, с ним даже и не заводись на эту тему. И причины не объясняй. Он, то есть вы, всегда за больных, во всем. И если они брошены, ты с ним не договоришься. Какие бы доводы здесь ни были. Это так?
— Пожалуй, так, — не торопясь, но все еще глядя на Любу, ответил Устименко. — Я числю себя и по сей день военным врачом со всеми вытекающими отсюда последствиями.
— Это как?
Мирно греющий свет в его глазах сменился тусклым, усталым выражением. И оживленное доселе лицо тоже сделалось замкнутым и строгим.
— Как? — переспросил он. — Приехала ко мне сюда такая тихая докторша. Фамилия Воловик. В сорок втором высыпали немцы ошибочно на ее медсанбат парашютистов. Стали парашютисты ножами резать раненых. А моя Воловик сидела в это время в своей землянке, и вдруг в окошечко — такое, под самым накатом — увидела немецкого офицера. Она через окошечко в него и выстрелила — надо отметить, с хорошим знанием анатомии. Упал мертвый фриц. «Раз», — сказала себе докторша Воловик. И дождалась второго, а потом и третьего. Землянка звуки выстрелов гасила, а науку, повторяю — анатомию, Воловик знала на «хорошо» и на «отлично». Потом, разумеется, сделался у нее сердечный припадок, но сути дела это не меняет. Она осталась со своими ранеными до самого последнего конца. И свой долг выполнила…
— Но мои обстоятельства…
— А это, дорогая родственница, меня не касается. Ведь эти обстоятельства могут всегда возникнуть, эти или иные безвыходные. Только больные ни в каких обстоятельствах не повинны. Так что уж вы, родственница, меня от этого дела увольте.
Он аккуратно, словно карты, стасовал конверты с письмами, закрыл пишущую машинку исцарапанной крышкой, застегнул сверху ремешок.
— Это окончательно? — спросила Люба, вглядываясь в Устименку печальными глазами. — Вы уверены, что вы правы? Или мне все-таки рассказать вам сюжет, из-за которого я убежала?
— Да что сюжет, — совсем уж скучным голосом произнес Владимир Афанасьевич. — Один сюжет, другой сюжет, у всех свои сюжеты. А какие сюжеты у больных? Какой сюжет может быть у больного, который прикован к своему койко-месту и ждет-пождет, когда к нему его добрый доктор заявится? А добрый доктор ищет, где ему поглубже. Нет, уважаемый доктор, нет бога, кроме бога, и Магомет — пророк его. На этом стоим. Спокойной ночи.
Люба поднялась. Туфля упала с ее ноги, она наклонилась над ней и долго просидела в этой неудобной позе. Ей было страшно. Так бы сказал и Вагаршак. Совершенно так же. Им, никому, никогда нет дела до того унизительного и горестного, что составляет немалую часть жизни человеческой. Они абсолютно уверены, что со всем этим можно справиться, только нужно уметь «взять быка за рога».
— Спокойной ночи, — сказала Люба.
— Спокойной ночи, — машинально ответил он.
А утром, когда Люба проснулась, Устименко уже ушел в больницу.
НЕПРИЯТНОСТИ
Этот день начался для Евгения Родионовича даже некоторым сюрпризом: едва он вошел в свой просторный, о пяти окнах, кабинет, как зазвонил междугородный телефон и старый добрый приятель — в прошлом Мишка Шервуд, а теперь товарищ Шервуд, который осел нынче в столице и многое решал в медицинско-издательском деле, — сообщил, что его, степановский, «Справочник медработника» утвержден в плане и что договор вышлют безотлагательно — приспело время начинать работу.
— Товарищ Шервуд, — закричал Евгений, напрягшись и дуя в трубку. — Товарищ Шервуд, а ты бы к нам наведался. Все-таки родные Палестины. Или пенаты? Приняли бы по наивысшей категории. Ты охотник? Миша, я спрашиваю — охотишься? Ну это — «вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет, пиф-паф, — заорал Евгений, — ой-ой-ой, умирает зайчик…» Чего? Рыбалка? И рыбалку сделаем. Нет, я говорю: и рыбалку сгоношим. Как парикмахер повесился — знаешь? Записку какую оставил? Написал: «Все равно всех не переброешь!» Так и мы! Работаем, работаем, а пенаты ждут. Говорю — ждут палестины…
Он всегда путал пенаты с палестинами, но и Шервуд в них не слишком, видимо, разбирался, так что все сошло благополучно.
— А ты поспешай, — бархатным голосом заключил беседу Шервуд. — У тебя имеется чутье к темам, нужным народу, мы это отмечали на коллегии. И эту брошюрку подработай — «Целебные силы природы». Она в плане. И в дальнейшем не отрывайся от идеи популярной книги, массовой книги, понятной книги. От этого комплекса, товарищ Степанов, многое зависит.
Заключал Шервуд, по обыкновению, долго, а Евгений слушал и кивал, секретарше же Беллочке казалось, что кивает не он, а телефонная трубка, и дергает за собой Степанова.
— Почта, — сказала секретарша, когда Евгений Родионович тепло попрощался с Шервудом. — Сегодня порядочно.
— Порядочно, — вздохнул он, — а когда мне над книгой прикажете работать? Беседу мою слышали? Сам товарищ Шервуд лично звонил.
Беллочка сказала, что понимает.
— Торопят, — пожаловался Евгений Родионович. — А домой я прихожу измотанным, нервы напряжены, принять бы люминалу да в постель…
И, принимая от секретарши пачку конвертов, он посетовал:
— Вы бы, дорогая, сами эту писанину разбирали. Глаза лопаются читать малограмотные строчки. И чем я могу помочь, если в больницах нет мест? Можете совершенно спокойно отвечать от моего имени, но, конечно, вежливо — на нет и суда нет. Война, разрушения, еще не восстановились… Да нет, эти уж я посмотрю, а завтра…
Беллочка ушла, Евгений заперся, сделал гимнастику «для тучных» — при отце он стеснялся заниматься этими сложными манипуляциями, — потом позвонил Геннадию Павловичу Голубеву, референту Золотухина, и сообщил ему, что доктор Богословский приехал и уже даже акклиматизировался.
— Ну и что? — спросил Голубев, который, в отличие от своего шефа, разговаривал решительно со всеми в Унчанске и в области грубо, считая, что имеет дело только с «нижестоящими», в то время как для аппарата, соединяющего область с Москвой, у Геннадия Павловича был наготове совсем даже иной тембр голоса, не то чтобы ласкающий, но с готовностью и без всяких «ну и что?».
— А то, что вы это товарищу Золотухину доложите, — вдруг взбесился Евгений, который в последнее время стал настолько уже начальником и притом привыкшим к начальствованию начальником, что мог себе позволить в некоторых исключительных случаях и вспылить, и накричать, и поставить на место. — Понятно вам? Доложите, и только. А насчет «ну и что» — это не наша с вами забота.
Хамоватый Геннадий, видимо, доложил тотчас же, потому что Беллочка, испуганно просунувшись в дверь, которую она открывала из приемной своим ключом, сообщила:
— Зиновий Семенович на проводе.
— Добрый день, товарищ Золотухин, — кланяясь телефону, сказал Евгений, — да, насчет Богословского. Но если позволите, то мое мнение все-таки, товарищ Золотухин: не привозите вашего Александра. Одну минуточку. Он же в специальной клинике, а тут даже условия ему не могут быть созданы на данном этапе… Простите, но поручиться никто не может, тем более я. Совершенно согласен, но доктор Устименко — человек крайностей, рисковый, так же как и Богословский… Это очень верно, но кем-то из авторитетов было сказано, что иногда нужно иметь мужество, чтобы не оперировать…
Он помолчал, послушал, потом сказал покорно:
— Слушаюсь!