— Выгода может быть только одна, — задумался вдруг Богословский. — Выгода эта, как утверждает наш товарищ Устименко, «от общественного к личному». В переводе же на язык практический это надо разуметь так: вот соорудили мы наконец наш больничный городок, добились полного его открытия и использования, делаем общественно полезное дело, и не в смысле, конечно, горлопанства и митингования, а в смысле практическом, — нам лучше. Лично нам. Ну, да что, — вдруг вяло отмахнулся он, — это все «мечты, мечты, где ваша сладость?» Повыше нас есть умные люди, которым все насквозь видно. Они определили навечно все эти тарифные сетки, ставки и где что кому положено — от красотки нашей Инны Матвеевны, которая за железной дверью читает наши анкеты, до Устименки, который, при чудовищной своей ответственности, зарплату получает не по званию врачебному, а по смотрительскому. Он — главный, а жалованье ему идет смехотворное. Меж тем не будь он главным, а будь лишь консультантиком со степенью, — и уже жизнь розовеет, уже все совсем иначе. Так, возвращаясь к истокам, — этими ли способами, так ли надобно поддерживать тех, кто истинно понимает, в чем смысл жизни, и тех, кто ее лишь обкрадывает и ею пользуется?
Он еще раз коротенько вздохнул, потрепал Сашу по плечу на прощание — удивительно у него получалось это движение, ласковое и неторопливое; какие тысячи, да что тысячи — десятки тысяч людей улыбались, светлея от этого грубоватого и нежного прикосновения огромной лапищи целителя и собеседника, никогда не спешащего покинуть своего больного.
В кабинете главного врача он застал Устименку с письмом в руке — бледного, ничего как бы не слышащего и не понимающего. Каким-то вдруг сорвавшимся, глухим голосом Устименко представил ему юношу — высокого и худого, который неподвижно сидел, упершись руками в острые колени, и не отрывал взгляда черных, печально сверкающих глаз от Владимира Афанасьевича.
— Познакомьтесь, — прокашливаясь, произнес Устименко. — Это наш новый доктор — Вагаршак Саинян. А это, Вагаршак, наш главный хирург Николай Евгеньевич Богословский. Ашхен Ованесовна, наверное, называла…
— Как же, как же, — поднявшись и вдруг став на голову выше Богословского, лихорадочно быстро, глубоким и гортанным голосом заговорил Саинян. — Непременно говорила, я хорошо помню — про церковную решетку помню и про диспут с попами…
— Как же Ашхен Ованесовна здравствует? — спросил Богословский, тоже наслышанный от Устименки про знаменитых фронтовых «старух», про Ионыча, которым обидела Ашхен Володю, и про многие другие их словопрения и совместные дела на флоте. — Вернулась в свою Армению?
— Ашхен Ованесовна скончалась! — тихо ответил Саинян. — Скончалась восемь дней назад. Я ее проводил и сразу же сюда уехал.
Он все еще стоял перед Богословским, глядя куда-то мимо старого доктора с таким выражением растерянности и слабости, которое бывает у людей, близких к потере сознания.
— Да вы не больны ли? — спросил Богословский, извечным, не столько докторским, сколько отцовским движением прикладывая руку тыльной стороной к действительно «пылающему» лбу Саиняна. — Простыли в дороге?
— Утром было тридцать девять, — с извиняющейся, мягкой и плывущей улыбкой ответил молодой доктор. — Но я скрыл в поезде, чтобы не высадили. Извините, пожалуйста, я не могу стоять…
И, вовремя поддержанный Богословским, он привалился к спинке дивана, со стоном съежился и сказал, содрогаясь от того, что называется потрясающим ознобом:
— Как холодно! Как ужасно холодно! Ай, как холодно!
Еще через несколько секунд он потерял сознание. «Образцово-показательная» докторша Катюша Закадычная мгновенно принесла постельное белье, врачи раздели Вагаршака, сняли с него плохонькую обувку — латаные военные ботинки, сняли заштопанные носки — по две пары с ноги, сняли бумажный свитерочек. Вагаршака все еще трясло — приступами, хоть и тепло тут было, и одеял на него положили предостаточно.
«Образцово-показательная» побежала за Митяшиным. Тот явился в щегольском халате, с усами в ниточку, более профессор, чем все профессора, вместе взятые, по наружности.
— Ашхен Ованесовна наша скончалась неделю назад, — сказал Устименко. — Это ее ученик и выученик. И вроде приемный сын. Он доктор, будет работать с нами. Вызовите доктора Воловик, обеспечьте доктору Саиняну индивидуальный пост, вообще…
Митяшин медленно сжимал челюсти. Еще по войне помнил Володя эту манеру — ничем иным он никогда не выдавал своих чувств.
— Вопрос, товарищ главврач, разрешите?
Устименко кивнул, считая пульс Вагаршака.
— А полковник Бакунина наша как же?
— Скончалась месяцем раньше, — почти резко сказал Устименко. — Все?
И, ни на кого не глядя, он вышел из своего кабинета в санузел первой хирургии. Тут он заперся на задвижку и, тряся головой, зажимая рот ладонью, почти взвыл от нестерпимого ужаса этих потерь. Так он и расстался навечно с двумя старухами, которых недостаточно ценил, покуда они были живы и делали из него человека. Здесь, у зеркала, еще не отмытого от извести, он провел минут двадцать, стараясь собраться с мыслями и все понять до конца. Потом, побродив по тихим коридорам, он вернулся в свой кабинет, откуда уже увезли Вагаршака, и позвонил домой.
Трубку взяла Вера Николаевна. Голос у нее был вялый, как всегда, когда ее будил телефон, она пожаловалась, что измучена головной болью.
— Мне Любу нужно, — сказал Устименко.
Нераспечатанное письмо Ашхен Ованесовны лежало перед ним, письмо, пришедшее с того света, в жестком, остистом конверте из оберточной бумаги…
— Вы знаете, родственник, это ведь в первый раз товарищ Устименко зовет меня к телефону, — сказала Люба. — Я не ошибаюсь?
— Здесь доктор Саинян, — стараясь говорить возможно четче, произнес Устименко. — Он болен. Приезжайте ко мне сейчас…
И повесил трубку.
Теперь предстояло распечатать пакет.
Он вытащил суровую нитку, которой было прошито письмо, и спрятал ее почему-то в бумажник. Кусочки белого сургуча он пальцем собрал в пирамидку. Пакет был оформлен по всем правилам, как положено в военное время для почты под грифом — «совершенно секретно».
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО ОГАНЯН
«Наш дорогой Володечка! Вы получите это письмо только в том случае, когда я перестану существовать, что, как вам хорошо известно, назначено всем нам, рано или поздно. От этого никуда не деться никому. Впрочем, профессор Карл Эрнст Байер, учитель моего деда, вовсе не был убежден, что должен умереть, поскольку, „правда, известно, что все люди пока что умирали, но это вовсе не аксиома, а основано лишь на практическом опыте, который вполне может измениться“. Байер, разумеется, умер, а дед мой, недурной, кстати, впоследствии клиницист, сказал: „Еще один опыт провалился“. Значит, считайте, Володечка, что это письмо Вы получили из чистилища, где еще бюрократы и волокитчики разбираются со старухой Ашхен Ованесовной Оганян, куда ее — в ад или в рай — на постоянное местопребывание? Как закосневшая атеистка, ненавидящая все виды религии, ибо они есть разные типы душевного рабства и трусливого холуйства, на рай я рассчитывать не могу, да и внешность моя не для райских кущ, где, наверное, паточными голосами поют тенора, которых я никогда не любила, и где кушают разные безе с кремом, а я много лет курила табак и даже махорку…
И все-таки, товарищ полковник медицинской службы (кто Вы — полковник или подполковник — я запуталась, помню только, что Вы быстро нас с Зиночкой догоняли, и не только в смысле погон, но и как врач!), и все-таки, черт подери, Володечка, что-то мне грустно. Я лежу в моей больнице, в которой еще много надо сделать, чтобы довести ее хотя бы до высот нашего милого медсанбата, где были, конечно, и