косичкой кивала и шептала: «Держись крепче за меня!», и только пушечные залпы, раздававшиеся с вала, отрезвили меня. Я медленно слез с курфюрстова коня.
Возвращаясь домой, я опять увидел, как сумасшедший Алоизий танцевал на одной ноге, бормоча имена французских генералов, и как хромой Гумперц валялся пьяный в канаве и рычал: «Ca ira, cа ira», и я сказал матери: «Нас хотят осчастливить, и потому сегодня нет уроков».
Глава VII
На другой день мир уже пришел в порядок, уроки шли так же, как прежде, и вновь, как прежде, началось заучивание наизусть римских царей, исторических дат, nomma на im [33], verba irregularia[34],греческий, еврейский, география, немецкий язык, устный счет, — боже, до сих пор голова идет у меня кругом. Все это надо было выучить наизусть. И кое-что из этого впоследствии мне пригодилось. Ведь если бы я не знал наизусть имен римских царей, то потом мне было бы совершенно безразлично, доказал ли Нибур* или не доказал, что они в действительности никогда не существовали. А если бы я не знал хронологических дат, — как бы я впоследствии ориентировался в обширном Берлине, где дома похожи друг на друга, как две капли воды или как два гренадера один на другого, и где нельзя найти своих знакомых, если не помнишь номера дома; с каждым из своих знакомых я связывал в уме какое-либо историческое событие, дата которого совпадала с номером его дома, так что я легко мог его вспомнить, припоминая дату события; поэтому и обратно — при виде знакомых мне всегда приходило на ум историческое событие. Так, например, встречаясь со своим портным, я тотчас же вспоминал о Марафонской битве; если встречался мне расфранченный банкир Христиан Гумпель, я начинал думать о разрушении Иерусалима; когда я видел моего обремененного долгами приятеля португальца, то припоминал бегство Магомета; видя университетского судью, известного своей строгостью и справедливостью, я думал о смерти Амана*; видя Вадцека*, думал о Клеопатре. Ах, боже правый, бедняга теперь умер, уже и все слезы высохли, и можно сказать вместе с Гамлетом: «Это всего-навсего была старая баба, каких у нас еще будет много!» Как сказано, хронологические даты весьма необходимы. Я знаю людей, которые, имея в голове лишь две-три исторические даты, умели найти при их помощи в Берлине нужные дома и теперь стали ординарными профессорами. Но мне в школе пришлось помучиться с обилием цифр! Со счетом, в собственном смысле, дело шло еще хуже. Лучше всего я понимал вычитание, где существует очень практичное основное правило: «Четыре из трех вычесть нельзя, нужно занять единицу», — но я советую всем занимать в таких случаях на несколько грошей больше; ведь никогда нельзя знать…
Что касается латинского, то вы понятия не имеете, madame, до чего это запутанная наука. У римлян, наверное, не осталось бы времени для завоевания мира, если бы им сначала пришлось изучать латынь. Эти счастливцы еще в колыбели знали, какие имена существительные в винительном падеже оканчиваются на im. Я же, напротив, должен был учить эти имена наизусть в поте лица своего; но все же хорошо, что я их знаю. Ведь если бы, например, 20 июля 1825 года, когда я в публичном собрании в зале Геттингенского университета защищал диссертацию на латинском языке — madame, стоило труда послушать ее — если бы я сказал sinapem вместо sinapim, то, может быть, присутствовавшие фуксы заметили бы это, и я навлек бы на себя вечный позор. Vis, buris, sitis, tussis, cucumis, amussis, cannabis, sinapis — слова эти, имеющие такое значение в мире, имеют его потому, что, принадлежа к определенному классу, все же составляют исключение; вот почему я очень уважаю их, и то обстоятельство, что они у меня постоянно наготове, — на случай, если внезапно понадобятся, — доставляет мне в скорбные часы моей жизни большое удовлетворение и утешение. Но, madame, verba irregularia, — они отличаются от verba regularibus[35]тем, что за них секут еще больше, — ужасающе трудны. В мрачном сводчатом коридоре францисканского монастыря, недалеко от классной комнаты, висело большое распятие серого дерева — мрачный образ, до сих пор посещающий меня иной раз в моих ночных сновидениях и печально взирающий на меня своими неподвижными, кровавыми глазами, — перед этим образом я часто стоял и молился: «О несчастный бог, тоже претерпевший муки, если только есть у тебя какая-нибудь возможность, постарайся, чтобы я удержал в памяти verba irregularia».
О греческом я и говорить не хочу, а то я уж слишком буду сердиться. Средневековые монахи были не совсем уж неправы, утверждая, что греческий язык — изобретение дьявола. Богу известны страдания, которые я из-за него претерпел. С древнееврейским дело шло лучше, так как я всегда чувствовал большое расположение к евреям, хоть они и посейчас распинают мое доброе имя; но все же я не мог достигнуть в древнееврейском таких успехов, как мои карманные часы, которые часто находились в близких отношениях с ростовщиками и приобрели вследствие того кое-какие иудейские обыкновения — например, по субботам они не шли; они также научились священному языку и впоследствии занимались его грамматическими формами; я часто слышал с изумлением в бессонные ночи, как они непрерывно трещали: каталь, катальта, катальти — киттель, киттальта, киттальти — покат, покадети — пикат — пик — пик.
Между тем в немецком языке я смыслил гораздо больше, а он не так уж легок для детей. Ведь мы, бедные немцы, достаточно измученные постоями, воинскими повинностями, подушной податью и тысячами других поборов, мы обзавелись еще Аделунгом* и изводим друг друга винительным и дательным. В значительной степени научил меня немецкому языку старый ректор Шальмейер, добрый старик священник, еще в моем детстве принявший во мне участие. Но кое-чему в том же роде я научился и от профессора Шрамма*, человека, который написал книгу о вечном мире и на уроках у которого школьники больше всего дрались.
Написав все это в один прием и предавшись различным воспоминаниям, я незаметно заболтался о старых школьных историях, и теперь, madame, пользуюсь случаем объяснить, что не моя вина, если я слишком плохо изучил географию и впоследствии не мог найти свое место на земле. Ведь в то время французы сдвинули все границы, что ни день, то страны окрашивались на карте в новую краску, синие стали вдруг зелеными, а некоторые сделались даже кроваво-красными; души, количество которых значилось в учебниках, так перепутались и перемешались, что сам черт их не узнал бы; продукты местного производства также изменились: цикорий и сахарная свекла* стали расти там, где раньше видели только зайцев и гоняющихся за ними молодых дворян; изменились и характеры народов: немцы стали держаться непринужденнее, французы оставили свои комплименты, англичане уже не швыряли денег в окно, венецианцы оказались недостаточно хитрыми, многие государи повысились в чине, старые короли получили новые мундиры, новые королевства пеклись и находили сбыт, как свежие булки, другие же владыки, наоборот, были изгнаны вон из своих владений и принуждены были добывать себе хлеб иным путем, а потому некоторые из них заблаговременно занялись ремеслами, например изготовлением сургуча, и — madame, я заканчиваю, наконец, этот период, у меня захватывает дыхание — коротко говоря, в такие времена не далеко уйдешь в географии.
В этом отношении естественная история лучше, там не бывает таких перемен, и есть там гравюры, в точности изображающие обезьян, кенгуру, зебр, носорогов и т. д. Так как изображения эти остались у меня в памяти, то в дальнейшем часто случалось, что некоторые люди с первого же взгляда казались мне старыми знакомыми.
С мифологией дело также шло хорошо. Как мне нравилось это сборище богов, столь весело правивших в голом виде вселенною! Не думаю, чтобы в древнем Риме какой-нибудь школьник лучше меня изучил наизусть основные части своего катехизиса, например любовные похождения Венеры. Говоря откровенно, раз уж мы вынуждены были так основательно знакомиться со старыми богами, надо было бы нам и сохранить их, и нет нам особой выгоды от нашего новоримского троебожия или, тем более, от нашего иудейского поклонения одному идолу. Быть может, та мифология и не была по существу так безнравственна, как о ней прокричали, — ведь, например, весьма пристойна мысль Гомера — дать многолюбимой Венере супруга.
Но лучше всего обстояли мои дела во французском классе аббата д'Онуа, француза-эмигранта, написавшего множество грамматик, носившего рыжий парик и резво прыгавшего при изложении своего «Art poetique»[36] и своей «Histoire allemande» [37]. Во всей гимназии он был единственным преподавателем немецкой истории. Однако и во