благодарна, что Вы постарались. Вижу, что это стоило Вам напряжения. Спасибо. Иначе я бы ничего не поняла. Только Саша, повернув листок как-то наискось, умел читать Ваши письма.
Пишу пером, потому что так-то ближе, чем на машинке.
Что же так мало сказали о Югославии? Впрочем, Саша тоже туда (за границу) не особенно рвался, хотя Болгарию очень любил.
Милая Машенька! Не грустите об Андрее - чудном, милом юноше. Он вернется. Ведь только два года теперь служат. А они пролетят, потому что его будете ждать. Он хорошо прослужит, он добрый, чуткий, такой милый Андрюша. Никогда не забуду, как он нас провожал, как вез в Быковку. А я спала в вагоне и проснулась оттого, что Саша тревожно вглядывался: не больна ли я? Когда человек чуток, то на это откликаешься тем, что становишься сам чутче и лучше, а так черствеешь, когда никому не нужен.
Я Вас очень люблю.
Вы были единственным другом среди литераторов у Саши. На печальный его закат пришла... дружба. Какое это было счастье, что мы поехали к вам.
Виктор Петрович, пустите в козлятник, на месяц, поработать, меня.
Эх, люди добрые, какая же тоска на свете!
Ваша Наташа.
Я, как мог и умел, отвечал на письма, пытаясь утешить вдову, быть с ней в меру учтивым и даже ласковым. Но вот пошли письма настойчивые, содержащие требования писать воспоминания, развивать какую-то бурную деятельность, и я пояснил вдове, что быстро ничего писать не умею, тем более воспоминания, которых я никогда не писывал, что мне нужно время успокоиться, 'выносить замысел', чтоб я все знал и 'видел' до конца, что она об этом знает, я не раз говорил.
Ничего не помогало. Письма становились все настойчивей, деятельность вдовы возрастала, замелькали торопливые воспоминания в газетах, обширные публикации. Ничего не оставалось делать, надо было садиться и мне и что-то писать. Написались лишь несколько страниц, и я почувствовал лбом тупик ничего дальше не продвигалось. Удалось мне вымучить еще страницу или две для Калязинской квартиры-музея, и все. Заколодило.
Да и работа у меня не ладилась. Задумав 'Пастуха и пастушку' на четырепять листов, и чтоб действие происходило в одну ночь, я растянул повесть до семи листов, действие в одну ночь не укладывалось, движение повести не получилось, она стояла из-за женщины, которой какую бы я биографию ни давал, сколь бы на нее грузу 'ни вешал', все была анемична, мертва. Да и дома не все было хорошо, росли дети, учились в старших классах, дружно завалили экзамены в университет, сына проводили в армию, мучительные были проводы, предчувствия были тяжелые, и они оправдались - буквально с ходу, необученный, необстрелянный, начитавшийся книжек, он попал в чехословацкие события и вернулся оттуда каким-то надломленным; дочь болталась без дела, племянник жены, выросший у нас, кончил строительный техникум, по распределению уехал в Уссурийск, попал в качестве прораба на промстроительство, которое, как у нас издавна ведется, начинали зэки, и хватил от них 'науки и морали'. А тут Наталья Федоровна - несчастная вдова - в письмах и по телефону терзала меня упреками за 'неблагодарность', расписывала свое горе и одиночество.
Она, видимо, привыкла к несколько иным отношениям: раз муж ее такой почтенный человек, раз он тебе помогал, а тем более был другом, то ты должен выстилаться перед ним и перед нею. Александр Николаевич этого не допускал, я не выстилался, не лебезил, и это раздражало Наталью Федоровну, а потом и бесить стало (общение с литературной держимордой не прошло даром! Уроки громилы Ермилова незаметно, но усваивались на протяжении десятка лет), а главное - ей хотелось знать, что и сколько я знаю об их 'семейных отношениях', хотелось заглянуть в письма покойного ко мне, и я их ей отослал.
Наталья Федоровна долго не возвращала письма. Я же просил вернуть мне письма Александра Николаевича и, не сдержавшись, написал, что бурная деятельность современных писательских вдов потрясает меня, коробит торопливая распродажа наследства покойного на литературном толчке.
В ответ я получил оскорбительные письма.
Я попросил свою жену написать вежливое письмо в Москву с просьбой оставить меня в покое, ибо, я тоже живой человек, тоже ношу в сердце горе, и не первое, и не последнее, и что я худо-бедно работаю.
Слава богу, на этом письма прекратились. Более я не бывал в доме Макаровых, и на перехоронении урны с прахом Александра. Николаевича тоже не был, но как эпитафию, на ней я бы высек слова Льва Аннинского, ученика А. Макарова: 'Он многого не успел. Но и успел многое'.
Для меня мой добрый, незабвенный друг исчез там, в крематории, в этой современной, передовой наукой сотворенной преисподней, не имеющей дна, захлопывающейся автоматической крышкой, без остатка, вместе с гробом, целиком и полностью его беззубо заглотившей и пожравшей.
И, побывавши в крематории, я не осуждал писателей, не поехавших туда прощаться с другом и товарищем по литературному труду, и сам более никогда туда не поеду. Это творение ума и рук человеческих пока еще не для нашего брата, родившегося на земле и вскормленного землей. Вот уж дальше, те, кто на асфальте и в камне да в саже, дыму и нефти вырос, может, и примут его, не содрогнувшись, привычно, буднично.
Связи мои с семьей Макаровых оборвались.
Я отлично помню ядовитое замечание Вяземского по поводу того, как один господин так много и так осуждающе говорил и писал о Наталье Гончаровой, что уж выходило Пушкину жениться не на Натали, а на этом самом благопристойном господине. Знаю и поговорку: 'Муж да жена - одна сатана', да и сам Александр Николаевич, как видно из писем, нигде и ничем не давал повода к осуждению или хотя бы малейшему порицанию жены своей, но тем не менее дружеского расположения к ней я вернуть уже не мог, и те несколько встреч, которые произошли у нас мимоходом, выглядели неловко и приводили меня в великое замешательство. Наталья Федоровна всякий раз приглашала заходить, посмотреть маленького Сашу - он 'вылитый дедушка', говорила, что и как она сделала для изданий, для музея-квартиры в Калязине, умоляла приехать туда, сообщала, что она перехоронила Сашу - он теперь лежит почти рядом с Есениным...
Несколько раз в ЦДЛ я видел ее за столом, в компании каких-то строгих дам, изображающих на лицах минор, и Наталья Федоровна в строгой одежде, с седой и строгой прической с ними, за скромной бутылкой вина - они справляли поминки по Александру Николаевичу.
И вот уж не дано так не дано! Я считал и отстало считаю, что поминки дело тихое, интимное, и справлять их, ежели уж есть на то охота и средства, способней всего дома, в кругу близких, но не в заведении, подобном клубу литераторов, где шляются два-три всем надоевших алкаша, где молодые 'гении' лениво тянут кофе или коктейль, стреляя глазом в мимо проходящих, взвинченных общим вниманием, хорошо кормленных и шикарно одетых дамочек; куда к вечеру нагрянет наш брат - провинциал, рыскавший быстрее борзого кобеля по столице, нагрянет усталый, голодный, с потными подмышками и распухшими ногами, и в один прихват выхлебает кислую похлебку, называемую здесь солянкой, и, наевшись мяса впросырь (так будто бы едят в Европе) и хватанув рюмку-другую водки и сразу же одурев от нее, начнет громко вещать, размахивая руками,о падении нравов в столице, о разрушении культуры вообще и нашей в частности, о народности современного русского языка, и какая сволочь засела в том-то и в том-то издательстве, сулила, понимаешь, договор и не дала. И все это, повторяю, громко, с остервенением, не замечая, что говорит и что вкушает...
И случалось, ох случалось и с автором этих строк - являлся он домой со зверским поносом по причине того, что ни жить, ни кушать на европейский манер не научен, и жене большого труда стоило привести в порядок своего 'корифея', не воздержанного в словах, в питье и в еде...
Бог им теперь судья. Успокоилась и Наталья Федоровна, настрадавшись в одиночестве, и какие думы, какие раскаяния мучали ее бессонными ночами никому не дано узнать. Если и была ее вина перед мужем, она честно, даже чересчур порой истово пыталась ее искупить трудами, приводя в порядок архивы и бумаги покойного, делала, быть может, и с запозданием то, что следовало сделать еще при жизни его, целиком себя посвятив делам и судьбе мужа, не рыская по радиостудиям, не суетясь по каким-то пустяковым обязанностям, не рвясь на части меж делом и никчемным домом, перед родными мужа и своими тоже.
Пусть хотя бы там, где 'нет ни печали, ни стонов, ни воздыханья, а жизнь бесконечная', будет им обоим покойно, и земля под ними пусть будет пухом...
Шли годы, и терзала меня несделанная работа, угнетал не выполненный перед покойным другом долг, но я повторял, повторяю и не устану повторять завещанную нам древними мудрость: 'Всему свой час...'