высказанными по случаю юбилея, годные не только в литературной, но и житейской повседневности.

Когда рукопись книги 'Зрячий посох' была доведена до того, чтобы ее можно было читать не только жене, но и другим 'заинтересованным' лицам, я решил попросить прочесть ее Константина Михайловича Симонова: и потому, что в книге он присутствует неоднократно, и потому, что учился вместе с Александром Николаевичем, и потому, что опыт его работы в литературе, в том числе и документальной, неизмеримо больше моего. Следовательно, надеяться можно было и на добрые советы, и на поправки каких-либо неточностей, и просто мне давно хотелось встретиться и поговорить с Константином Михайловичем, к которому я со всей душевной симпатией относился еще с фронтовых юношеских лет, и пребывание мое в одном с ним литературном цехе не только не убавило этой симпатии и уважения, но и преумножило их, ибо очень уж большое число писателей, считавшихся даже 'значительными', скурвилось на моих глазах или лезут вон из кожи, чтобы поскорей скурвиться. Но потому я и выделил слово 'значительные', что уважающий себя, значительный по характеру и дарованию человек, в том числе и писатель, не может скурвиться, сколько бы его ни побуждали к этому обстоятельства и люди.

Я запомнил отчетливо тот год, когда Константина Михайловича неблагородно и неблагодарно вышвырнули из 'Нового мира', и он по какому-то поводу, вроде бы опять о войне, выступал по телевидению. До этого мне почти не доводилось видеть его 'вживе', кажется, видел у гроба Фадеева, но в отдалении, и не задержался на нем взглядом. Потом в редакции журнала 'Знамя'. В 1959 году у меня печатали там рассказ, первый! - в толстом журнале. А у Симонова - роман. И вот я сидел на старом, впившемся в зад пружинами кожаном диване, жмясь поближе к обласкавшему меня работнику отдела прозы, милому человеку - Виталию Сергеевичу Уварову, дожидаясь очередных поправок от очень капризной, начисто подавившей меня своим всезнанием и интеллектом редакторши. И в это время возник в редакции маленький переполох - редакция размещалась тогда в Гнездниковском переулке, в тесном, захламленном помещении, и большому переполоху там негде было подняться. Прочастила каблучками какая-то дама, юркнула под лестницу уборщица, распахнул перед кем-то двери лучащийся светозарной улыбкой секретарь журнала Катинов (давно работает он в журнале хорошо усвоил, кому и как улыбаться, а кого и без улыбки встречать), задвигались, закружились какие-то люди с сигаретами и без сигарет, И в этом людском водовороте и дыму вдруг тоже закружилась комочком пены седая-седая голова. У головы оказалось довольно смущенное лицо Симонова. И хотя говорила про меня бабушка: 'Приметлив! Ох приметлив, язви его!' - я все же его с трудом узнал, ибо Симонов все еще мне представлялся чернявым, густоволосым, с усами почти гусарскими и с трубкой в зубах - истинный поэт!

В руках у него были цветы - большой букет роз, который он нес, уверенно выставив перед собою, раскланиваясь на ходу, кому-то улыбаясь, и, гортанно вскрикнув что-то Катинову, исчез за дверьми незнакомого мне кабинета.

Впоследствии Александр Николаевич, выслушав всю эту картину в словах и в лицах, разрешая мое недоумение: 'Неужто Кожевникову цветы?' - уничижительно усмехнулся:

- Деревня! Кожевникову?! Да если Кожевникову начнут дарить цветы благодарные авторы - он не выберется из вороха цветов. Он задохнется от ароматов. У него будет болеть голова и некогда ему будет сочинять щиты и мечи.Это Людмиле Ивановне! Ей, ей, прелестнице нашей, волок Костя цветы. Много, говоришь? Дорогие? Тогда ей. Маленький букетик она не возьмет и на автора не посмотрит. Ах баловница! Ах баловница! Но и Костя - фрукт! Ах ты Костя, Костя! 'Каким ты быв, таким остався!' - передразнил он Симонова. И ко мне: Ну, а вы-то, вы-то что? - и черненькие глазки Александра Николаевича засветились искоркой перевозбужденного любопытства.

- Ну, че я? Я Уварову, Виталию Сергеевичу, говорю со всей непосредственностью озлившегося провинциала, которому терять нечего и в Москве негде жить: 'Дак мне че, тоже букет нести?'

'Тебе не надо, - сказал Уваров. - Ты еще молодой, и у тебя денег нету. Вот уж когда роман выдашь - раскошелишься...'

Роман я так до сих пор и не выдал, букеты по редакциям носить не научился. И зря! Есть в редакциях и издательствах люди, которым я последнюю рубаху с тела отдам, кусок хлеба разделю пополам, кровь, сердце, а вот с цветами...

Впрочем, всяк должен делать то, что у него хорошо получается.

Мне кажется, и я убедился в этом впоследствии, что у Константина Михайловича была врожденная способность делать людям приятное, не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, ни с обстоятельствами, которые нам часто мешают делать людям добро, товарищески жать друг другу руки.

И вот, несколько лет спустя, увидел я Константина Михайловича по телевизору, погасшего, усталого, совсем белоголового, без усов - или телевизор у меня был такой, что не все предметы различались?

Говорил он тихо, как-то особенно проникновенно, печально, и под конец прочел несколько стихов из фронтовых тетрадей. У меня слезы навернулись на глаза, жена, слышу, носом зашмыгала - мы с ней весь вечер проговорили о поэзии Симонова, о том влиянии, которое она на нас оказала в свое время; жена, хотя и была далеко от передовой, тоже помнит по фронту лишь стихи Симонова, Суркова, прозу Шолохова и позднее - 'Василия Теркина', до них, работников военного тыла, мало чего доходило, что уж говорить о нас - окопных землеройках? Иногда принесут ворох газет, пыльных, мятых, старых - тут же их курцы расхватают, порвут.

Лишь в длительной обороне лета сорок четвертого года, когда на передовой и стрельбы никакой не было, стали иногда приносить газеты, один раз показали кино. Тогда мы очень зачитывались главами из 'Теркина' и, чтобы досталось всем, стали наклеивать газетные вырезки на картонки и передавать их из взвода во взвод.

Когда я, единственный раз, беседовал с Твардовским и сказал ему о картонках, на которые мы наклеивали газетные вырезки, он как-то по-особенному заинтересовался моим сообщением, спросил - не сохранилась ли у меня хоть одна картонка? И когда я развел руками - сам-де едва сохранился, мне показа лось - поэт даже погрустнел или огорчился, да и я вместе с ним, что нет у меня с собой такой редкостной, да и вообще никакой окопной реликвии.

Конечно же, фронт, да и передовая - не совсем оторваны от мира, идет передвижение людей туда- сюда: раненые - с передовой, пополнение - на передовую, хотя и худо, но работали рации, хоть совсем никудышные - тянулись к фронту и по фронту провода; хоть и реденькие - добирались до передовой письма, и в них часто песни, стихи, цветочки, карточки. Попав на передовую, песня или стих простыми или сложными путями распространялись по окопам. Так, песню 'Бьется в тесной печурке огонь' я сам переписал и в ночное, время целую неделю орал по телефону своим телефонистам, и один, прибывший к нам из какойто особой части солдат, услышав слова: 'До смерти четыре шага', сказал: 'Ну ее, эту песню! Я и переписывать не буду - еще посадят!'

Командир дивизиона молодой был, щеголеватый (умер 2 января 1981 года в Ленинграде), услышал как-то мое пение, а я, напугавшись, прервался - нельзя ведь пустяками полевой телефон занимать, сказал мне:

- Ну что, что ты? Пой! Хорошая песня, и у тебя получается. - И потом, когда у него случались небольшие офицерские сборища с выпивкой, приказывал: А ну, давай 'Землянку'! - И я затягивал, а офицеры подпевали...

Так, с моего голоса, и пошла по нашей части замечательная песня, и я об этом тоже имел удовольствие совсем недавно, во время последнего съезда, рассказать нашему старейшему поэту Алексею Александровичу Суркову. Мне показалось, он выслушал мой рассказ не без душевной приятности.

А тогда вечером, растроганные воспоминаниями, мы с женой надумали было написать письмо Симонову, но, будучи во природе деликатным человеком, жена подсказала мне:

- Пошли-ка ты ему свою книжку и напиши сам.

- Нужна ему книжка какого-то очусовелого автора?

- Нужна не нужна, а ты пошли! Книжка с хорошим' картинками, да и письма ты под настрой писать умеешь.

Иногда жен надо слушаться. Я это давно понял. И написал письмо Константину Михайловичу, в котором рассказал о том, как однажды пришел к нам, в почти полностью выбитый взвод, молоденький лейтенант и читал нам его стихи, вроде бы не к поре и не к селу, и не к городу - о любви стихи, а мы как раз жрали недоваренную конину. И все-таки стронулось что-то в наших онемелых душах. Вскоре этот командир тоже погиб, но вот память сохранила и его, и как он читал стихи.

Вы читаете Зрячий посох
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату