такое - кремлевский курсант? Каково служить при Кремле? И он охотно, порой с юмором, рассказывал нам, его друзьям и товарищам, о действительно очень трудной, единственной в своем роде службе. О том, как стояли возле Мавзолея и на других постах кремлевские курсанты. Неподвижно. Окаменело. Со стороны это торжественно, красиво, благоговейно. Тем, кто смотрит. Но тем, кто стоит?.. Когда нет посетителей, можно переступить с ноги на ногу, переморгнуться с напарником, размять пальцы на руках и ногах. Но когда на глазах у людей...
Приняв первый бой под Москвой, жестокий, беспощадный, Константин Воробьев попал в плен, бежал из Шяуляйского лагеря в партизанский отряд и там встретился с Верой Викторовной, которая стала его женой. Она и поныне хранит верную ему память и архив писателя. Сейчас и Вера Викторовна, и дети Константина Воробьева живут в России, в Москве. А как мечтал, стремился сам писатель домой, в Россию. Но так и не смог осуществить своей мечты.
'...Желаю радостей и хочу немного денег. Ты не задумывался, отчего их у нас нету?'
'В день по абзацу пищу, а иногда и по целой странице. Видал?'
'Вот и дождался я своих 'Аистов'. Посылаю тебе их. Жалко, что 'Убиты под Москвой' ты читал в журнале. Там до черта было купюр. В сборнике же это полнее. Я ведь писал их как продолжение 'Алексея'. Тебе не кажется, что мы с тобой одним миром мазаны? Нет, не только по судьбе-кручине, а по восприятию сердцем мира Божьего?'
'Мне что-то сейчас не работается. Наверное, втуне ожидаю хулу и брань разных бровманов на своих аистов. Сволочи, выбивают недозволенными приемами перо из рук, никак не могу привыкнуть к оскорблениям, хоть на мне уже и места нету живого!'
'Мне известно, что жить и писать с этим (живым, щедрым, русским сердцем) чрезвычайно трудно, но иначе нельзя, не стоит писать, а стало быть, жить. Черт с ними, с этой бандой верхушествующих в нашей литературе, всегда певших аллилуйю тому, кому надо было петь за упокой, продавшихся оптом и в розницу за мишуру. Мы нищи хлебом, но зато 'в моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне', как сказал Блок. Это чувство радости за свою нерастраченность очень четко проявляется в лесу, на пустынном озере. Правда?'
'Осточертела чужбина. Хочу в Русь. Криком кричу - 'хочу домой!'
'Что ты делал в Курсках? А Носов - кто? Я не читал его. Ох, хочу на Родину! Я ведь чуть-чуть не смылся в Рязань, да не вышло с жильем. Остается одна надежда - купить хатку где-то, крестьянскую, рублей за 200- 300. Иначе ни хрена не получится. Я уже прощупывал почву насчет Курска. Но мне сказали, что тамошний секретарь обкома терпеть не может писателей и рассчитывать на жилье там нельзя'.
'Спасибо за ласку: я, видишь ли, уже отвык от человеческого слова, потому как рык и брань сплошь. И не то чтобы я не понимал сути этой брани, не ведал истины этой брехни, но сердце-то незащищенное!..'
'Да, конечно, выдюжим, но дело в том, что иссыхает душа, выпадает из рук карандаш, вянут замыслы... А надо бы выдюжить! Ох как надо! Но вот я иногда иду по улице и думаю: не дай бог упасть и окочуриться, ибо сраму не оберешься (мертвый-то!): на мне ветхие кальсоны какого-то бля... ки-розового цвета, а вместо носков - женские чулки - я их постепенно отрываю, то, что пробивается в ботинке, и все опускаю и опускаю их ниже колен...'
'Принимался несколько раз писать тебе, но выходило так непотребно мрачно, тоскливо и горько, что... надо было рвать письма: я не люблю нытиков и неудачников... Ну-с. Есть у меня и просветы на горизонте: ребята из Пскова обещают осенью квартиру там. Перееду. Был я у секретаря обкома. Кажется, перееду. Может, там, на родной земле, будет лучше'.
'...В Пскове не дали квартиру. Живу хреново. Меня совсем перестали печатать. Я ожесточен, а это не помогает писать. Юра Гончаров пытался помочь мне издаться в Воронеже, но из этого ничего не получилось. Говорят, что надо писать так, как, скажем, К. и Б. Но это же надо уметь так писать...'
'Пребываю преимущественно в лежачем положении'.
'...А вот насчет 'Советского писателя' - это все пустые хлопоты. Туда меня не пущают. И хрен с ними!'
'...Мне передали, как ты на пленуме сказал доброе слово обо мне. Я тогда был в больнице, с воспалением мозга и частичным параличом конечностей. После операции (трепанация черепа) рука и нога восстановились, а левый глаз видит плохо - троит и двоит, так что, к примеру, ежели встать возле метро и протянуть руку, то вполне для меня реально, что поданный пятак будет сходить за три... Будь добр, черкни пару строк вот о чем: ты не мог бы посодействовать в издании сборника моих повестей и рассказов в издательстве 'Современник'.
Я как член редсовета данного издательства 'содействовал' - и вот что получилось: 'Прокушев, оказывается, как передал мне Миша Колосов, не считает возможным издавать меня в 'Современнике', поскольку, видите ли, я не являюсь русским писателем (имеется в виду местожительство)'.
'... Я не тот автор, которого привечают. На мне лежит какое-то проклятье, а за что - никто не знает. Сам я тоже... Я учусь ходить, читать и писать. Вот уже и устал...'
'...А на дворе, брат, весна. Кричат грачи, совокупляются воробьи, лают собаки, пробивается трава - все, как тыщу лет тому назад, и ничему нет дела до цензуры, ни до всего того, что страшно остохренело, измучило...'
Из этих коротеньких выдержек из писем, адресованных мне, которые я расположил, чуть нарушив хронологию - ради 'оптимизма', - видно, как жил и пробивался к читателю большой русский писатель, не доживший из своего срока какую-то долю, наверное, не малую, и уж совсем точно, не доделавший очень много, может быть, не написавший 'главную' свою книгу, - о чем свидетельствует посмертно напечатанная в журнале 'Наш современник' лишь взявшая 'разгон' повесть '...И всему роду твоему'. По значительности замысла, точности стиля, удивительно тонкому проникновению в святая святых - душу человека даже и в незавершенном виде эта повесть может и должна стоять на одной полке с русской классикой.
Из писем видно, что Константину Воробьеву не я один пытался помочь, но что из этого получалось, можно судить по письмам покойного или по такому вот примеру: к двадцатипятилетию со дня Победы Пермское книжное издательство поручило мне составить сборник военной прозы, и наряду с другими известными произведениями я включил в этот сборник рассказ Константина Воробьева 'Дорога в отчий дом'. И рассказ понравился в издательстве, решено было всей книге дать по нему название, соответствующее содержанию и духу сборника. Пока книга выходила, я переехал жить в другой город, и каково же было мое изумление, даже не изумление, а потрясение, когда я получил хорошо изданный сборник 'Дорога в отчий дом', но самого рассказа там не было - кто-то где-то на пути к дорогому читателю смахнул рассказ, заменил его сусальненькой, но модной тогда и правомерно теперь забытой повестью другого автора - кто-то где-то услышал, что автор 'не того', - вот оно: 'На мне лежит какое-то проклятье...'
Допустим, что это преувеличение истерзанного болезнью, одинокого человека, уже предчувствующего смерть. Но разве сие избавляет нас, после него живущих, от чувства вины? Думаю, что нет. Иначе чего бы засуетились издатели, писатели, критики, после смерти писателя начали его печатать,'привлекать внимание' к рано ушедшему незаурядному таланту? А что он был таков - никаких доказательств не требуется, откройте книги Воробьева на любой странице и читайте, вот хотя бы начало одной его, самой почти первой повести 'Алексей, сын Алексея':
'... Под вечер степь полнилась задумчивостью и покоем. Ветер утихал, травы выпрямлялись, а подгоризонтные дали заволакивались багряной дымкой всегда тревожного степного заката. В полночь на ковыль оседала тяжелая роса. Тогда степь белела, как под инеем, и легкие ноги Катерины оставляли на ней темно-зеленые следы-борозды. Она уходила от стоянки своего отряда километра за три, выискивала впадину, где ковыль был густой и рослый, и в нем купалась'.
Какой легкий, изящный ритм! Какая влюбленная в слово поступь молодого, автора, какой он еще романтичный!
А теперь послушаем его последнее произведение, неоконченную повесть '...И всему роду твоему'. И тоже начало. Делаю это сознательно - для сравнения:
'Шел нудный, мелкий дождь, и даже не дождь, а мга - густая и туманноседая, как и полагается в Прибалтике в ноябре. Мга липкой паутиной оседала на бровях и ресницах, и надо было то и дело отирать лицо. Перчатка пахла отвратительно едко: бензин так и не выветрился за ночь и свиная кожа стала