Я остался на крохотной полянке. Возле меня — Чертыханов, разведчики, связные, радист и отделение автоматчиков… Чертыханов снял с плеч вещевой мешок, с которым никогда не расставался, вынул из него завернутую в бумагу холодную котлету, кусок хлеба и протянул мне.
— Закусите, товарищ гвардии капитан. Скоро сутки, как не ели.
— Не до еды, Прокофий, — ответил я и опять взглянул на часы: большая стрелка двигалась к половине пятого — скоро начинать.
— Может быть, примете чарку?
— Нет, и чарки не надо. А ты выпей.
— Мне тоже не хочется.
Я взглянул на Чертыханова: он стоял на шаг от меня, молчаливый, с поднятым воротником полушубка, с опущенными наушниками шапки; поперек груди — автомат; рука шарила в сумке от противогаза, должно быть, он пересчитывал бутылки с горючей смесью и гранаты, как всегда перед боем.
— Что-то ты загрустил, Прокофий.
— Вдруг подумалось о доме, товарищ гвардии капитан. — Он глубоко и тяжко вздохнул. — Совсем рядом наше село. Чудится, что я слышу родной запах, честное благородное слово. Как поглядел, в каком виде оставляют фашисты наши деревни да села — пепелища, виселицы, — и сердце невольно защемило. Приду домой, а вместо порядков изб — одни трубы торчат. А ведь у меня мать осталась, сестренка… Домишко, хозяйство кое-какое… Куры, коза, пчел пять семеек… Для ребятишек держу, больно любят они сладкое. Со всей улицы сбегаются, как почуют запах меда… Баня у меня самая лучшая на селе… Все придется подымать.
— Подымем, Прокофий, — сказал я, утешая.
— Не скоро подымешь, товарищ гвардии капитан. Куда там! Одного лесу да кирпича уйдет сколько!.. Но если придется строить, начну с бани. Отмыться хочу от грязи, от крови, от злости. На душе накипь какая-то образовалась… Приедете в гости, непременно пойдем в баню. Уж попаримся, как по нотам!..
— Обязательно приеду, Прокофий.
— А ты, Гриша, приедешь? — спросил он у сержанта Мартынова.
Тот буркнул через плечо, не оборачиваясь:
— Ты мне уже сейчас надоел. А война сколько еще продлится! Так к тебе еще и после войны приезжай.
Чертыханов оживился: высказал то, что давило на сердце, и легче стало. Я почувствовал, что и мне как будто стало легче и веселее.
— Кого-кого, а тебя-то я знаю, Мартынов: из-за синя моря заявишься, как миленький. — Он попробовал обнять его, но сержант недовольно вздернул плечом.
— Отвяжись.
Прокофий опять, дразня Мартынова, обнял.
— Я же хочу тебя приласкать перед боем, дурачок. Фашисты не приласкают, надо полагать.
Темнота не редела. Золотой цыганской серьгой, чуть подрагивая, висел над перелеском молодой месяц. Стремительно неслись облака то настолько прозрачные, что сквозь них проглядывались звездочки, крохотные, будто сжавшиеся от стужи, то тяжелые и хмурые.
От их безостановочного мелькания все вокруг трепетало: заснеженный, пестрый от теней перелесок неожиданно колыхнулся, уплывая из-под ног, и я тихо прислонился плечом к заиндевелому стволу осины. Веки налились теплой и сладкой тяжестью и слегка надавили на глаза. Сомкнувшаяся над головой темень вдруг раздвинулась, и передо мной возникла Москва, улица Горького, освещенная утренним осенним солнцем. По мостовой, гонимые ветром, скользили, шурша, листья, пожелтевшие от первых заморозков. Мы стояли у подъезда нашего дома: моя мать, Нина, я и мой сын, маленький мальчик в аккуратной фуражке, прикрывавшей вихрастую голову, с продолговатыми материнскими глазами; в руках у него цветы, за плечами — ранец. Мы провожали его в школу. На первый урок. Запрокинув голову, он смотрел на нас и смеялся от неосознанного восторга перед жизнью. Он обнял и поцеловал мать, потом обнял меня, и я на мгновение ощутил в руках его уже упругие плечи, его холодноватые губы, прикоснувшиеся к моей щеке.
«Вы меня не провожайте, — сказал он. — Сам дойду».
«Одного не пущу», — сказала бабушка.
«Ладно, — согласился мальчик великодушно. — Только не иди рядом, а чуть поотстань…» — Он бодро зашагал от нас. Нина провожала его взглядом, полным слез.
«Что же ты плачешь?» — спросил я.
«Подумать только, сын в школу пошел… Кончилась молодость, Дима».
«Кончилась, Нина, — ответил я. — А у него с сегодняшнего дня началась трудовая жизнь… Надолго».
Нина всхлипнула.
«Как я хочу, чтобы он вырос умным, красивым, смелым!»
«Вырастет», — ответил я, глядя, как все дальше и дальше уходил от нас сынишка. Я силился вспомнить его имя и не мог, Нину спросить стеснялся и страдал от этого. Мальчик, отойдя, обернулся, помахал нам рукой: неловко ступив, он споткнулся. Я рванулся к нему.
«Не упади, сынок!» — закричал я.
И очнулся, падая в снег.
— Что с вами, товарищ гвардии капитан? — обеспокоенно спросил Чертыханов, помогая мне подняться.
Я вскочил и, не стряхивая налипший на полушубок снег, поспешно взглянул на часы — показалось, что спал я много, если увидел так явственно долгую картину проводов сына в школу. Нет, прошло лишь каких-то пять-шесть минут… Слева все еще гремела перестрелка: наши тревожили немцев, те отвечали. Я представил, как Оленин с нараставшим нетерпением, точно так же, как и я, вглядывается в циферблат часов, как трепещет от волнения его душа…
— Приготовить ракеты, — сказал я негромко; Чертыханов и Мартынов зарядили ракетницы, встали рядышком и подняли их вверх, ожидая команды. Давайте!
Послышались несильные хлопки, и ввысь, к несущимся облакам, пошли, красиво, победно, два огня — красный и зеленый, как бы возвещая человечеству о начале еще одного сражения на земле, в котором столкнутся в рукопашной добро со злом и добро должно одержать верх. Ракеты уронили на заснеженный лес колеблющийся праздничный свет, и в этом свете я увидел, как рванулись большие черные машины. Двигаться надо было строго по прямой, и танки шли развернутым строем. Бойцы сидели на броне и лезли по снегу — едва различимые в темноте фигурки.
Через некоторое время долетели отрывистые залпы танковых пушек — они приблизились к шоссе. Приглушенное расстоянием докатывалось протяжное: «а-а-а!» — ребята кричали «ура». Они тоже добежали до дороги…
Автоматная и винтовочная стрельба то налетала, как вихрь, то замолкала. Над вершинами темного леска встало столбом пламя, рядом с первым слепящим столбом возник второй: танкисты что-то уже подожгли. Стрельба звучала явственней, и я поспешил к дороге.
Впереди, совсем рядом гремел бой. Мы задержались возле двух старых елей, — они могли защитить от случайной пули. Связной привел к нам Прозоровского.
— Полный разгром врага! — крикнул лейтенант захлебывающимся голосом; он едва держался на ногах. — Я такого еще не видел… Наши танки вырвались на дорогу. Бьют, опрокидывают, давят цистерны, мотоциклы, орудия! Только скрежет идет! Фашисты убегают прочь. По снегу, в сугробы, скрываются в лесу!
Прозоровский вдруг медленно повалился на бок. Я наклонился над ним.
— Что с вами?
Лейтенант Прозоровский не ответил. Он уже не дышал…
Бой шел все утро и весь день до самого вечера. Танковые части врага были разбиты и отброшены от шоссе — путь из Москвы на Тулу был свободен. Колонны грузовиков двинулись в осажденный город…
Правое крыло танковой армии Гудериана откатывалось из-под Каширы в южном направлении.