блеснуло в полумгле.
— Отпустите овцу, — повторил я и положил руку на кобуру пистолета.
Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.
— Ну, легче стало, победитель? — с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую свою ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож в меня. Я заметил, что глаз у него не было: вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры…
Тревога окончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом.
На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.
Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:
— Стронулась Россия…
В эти смертельные и тяжелые дни с особенной силой прозвучало слово «Россия». В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное — Россия! Оно вобрало в себя торжества и годины бедствий. Победы и слезы прошедших сражений, сыновняя тоска и радость сердца, надежда на будущее — все в этом имени — Россия… Закаты и ливни, звон косы на рассвете, шелест березовых рощ и просторы от горизонта до горизонта, сладкий дымок очагов, зажженных на заре рукой матери, первая социалистическая революция, указавшая человечеству путь в грядущее, Ленин все Россия.
Я завернул за угол на Коммунистическую улицу — и вот они, знакомые ворота. Через двор я бежал, спотыкаясь в темноте о камни. На лестнице перед дверью остановился перевести дух. Затем рванул дверь и вошел в кухню. Она была пуста. У самого потолка красновато теплилась крохотная лампочка. На столе шумел примус, над клокочущим чайником весело подпрыгивала крышка — как прежде, в студенческие дни. Я привалился плечом к косяку и медленно расстегнул шинель. Прошлое с институтскими веселыми днями закатилось за тридевять земель безвозвратно.
Из комнаты вышла мать, худенькая, хлопотливая, с выступающими старческими плечами. Всплеснула руками — проглядела чайник. Я тихо позвал:
— Мама…
Она взглянула на меня из-под ладони, точно в глаза ей ударило солнце, не удивилась — знала, что приду. Шагнула ко мне, обрадованная и помолодевшая.
— Сыночек, — произнесла она одно лишь слово. Не знаю, есть ли у матери другое слово, такое же емкое и кровное, которое вмещало бы все ее существо: и счастье, и муки, и бессонные ночи, и любовь, и ни на минуту не покидающий страх за жизнь сына? Она взялась за отворот шинели и заглянула мне в глаза. — Сыночек, — повторила она, — вернулся… Под бомбежку не попал, когда шел домой? Никакого покоя нет от этого немца, летает и летает над нами…
Крышечка над кипящим чайником все подпрыгивала, из носика толчками, с хрипом выплескивалась вода. Я выключил примус, и крышечка, последний раз подпрыгнув, замерла.
— Зачем ты сюда приехала? — спросил я. — Немцы же у ворот.
Мать улыбнулась, не спуская взгляда с моего лица.
— Дурачок!.. Не боюсь я твоих немцев. Ты думаешь, в деревне мне жить легче? Умерла бы с горя. А тут вы рядом. — И она взялась руками за отворот моей шинели. Я осторожно положил руку на ее плечи и губами прижался к ее голове, к жиденьким седеющим прядкам. И, как в детстве, что-то сосущее под ложечкой, сладкое пронизало меня насквозь. Мне захотелось рассказать ей, как часто я призывал ее на помощь, и она — это было не раз — являлась ко мне в самые страшные мгновения, когда смерть, казалось, была неминуема…
— Спасибо, мама, — прошептал я. — Спасибо… — Отстранившись от нее, я спросил: — Как тебя пропустили в Москву? В такое время!
— Да уж пропустили… Слово заколдованное знаю. Раздевайся, сынок. Сейчас ужинать будем. Там, в комнате, лейтенант один, Тонин знакомый. И Прокофий был, твой товарищ.
— Где он сейчас?
— Как только узнал, что ты придешь домой, куда-то скрылся. На часок, говорит, отлучусь. Ну и парень, расторопный, прямо бес… Проходи.
3
Я вошел в комнату. Лейтенант, сидевший у стола, встал мне навстречу. Был он высок и строен. Поразили глаза. Посаженные близко, огромные, светлые, с подсиненными белками. Мрачноватая и горькая улыбка — от сомнений, от раздумий и путаных душевных мук — трогала рот.
— Владимир Тропинин. — Он сильно сжал мою руку. — Извините, что я тут… нахожусь.
— Это даже хорошо, что вы у нас, — сказал я, садясь. — Вы из госпиталя?
— Нет. Батальон наш расположен рядом, в школе. — Тропинин кивнул на окно, завешенное черной бумагой. — Но вообще-то из госпиталя. Был ранен под Ельней. Легко. Лежал недолго. — И, предупреждая мой вопрос, сказал, не опуская взгляда: — В вашем доме бываю потому, что видел, как сюда несколько раз входила Тоня. Захотелось поближе взглянуть на нее. Вот и все… Тропинин вздохнул. — Голова разламывается от дум. Что будет со всеми нами? Немцы подступили к окраинам. Ночью слышно, как бьют орудия. Почему нас держат здесь, не понимаю. — Он облокотился о стол, опустил голову, прикрыв глаза ладонью, плечи вздернулись острыми углами. — Как могло случиться, что немцы дошли до Москвы? Где тут правда, кто виноват — не знаю.
— Просто на первых порах они оказались сильнее нас, — сказал я спокойно. — А внезапность — вещь страшная, порой даже смертельная… Нам не хватило одного года.
Тропинин вскинул голову, взгляд его близко посаженных, почти белых глаз толкнул меня в грудь. Он встал.
— Извините, я пойду, а то наговорю чего-нибудь лишнего…
Мать задержала Тропинина.
— Погоди немного. Насидишься еще в казарме-то. Попьешь чаю. — Она поставила на стол чайник и стаканы, ломтики хлеба в тарелке, консервы. Сейчас Тонька придет, дежурство ее давно кончилось… Должно, тревога задержала…
Тропинин сел к столу и неожиданно улыбнулся — ему явно хотелось повидать Тоню.
— Мама, что сказал Чертыханов, когда уходил? — Я ждал Прокофия с непонятным для меня радостным волнением и надеждой; он был необходим мне: когда он бывал рядом, как-то само собой становилось легче и надежней жить на земле…
— Он сказал, что непременно вернется, — отозвалась мать. — Вернется, раз так сказал… — В это время на кухне тяжело затопали. Мать насторожилась. — Слышишь? Он…
Дверь широко растворилась, и порог перешагнул ефрейтор Чертыханов в расстегнутой шинели; пилотка чудом держалась на затылке. На обе руки до самых плеч были нанизаны круги колбасы. Он увидел меня, губы его раздвинула шалая и счастливая ухмылка.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — гаркнул он оглушительно и хотел отдать честь — кинуть за ухо лопатистую свою ладонь, но помешали колбасные круги.
— Что это такое? — Я испытывал ощущение, будто мы и не расставались с ним, будто он отлучался на некоторое время по заданию и вот вернулся.