Красивый и печальный… Два раза был Чертыханов…
— Когда был Чертыханов? — поспешно спросил я. — Где он сейчас?
— Тоже в госпитале. А в каком, не сказал. Тебя ищет. Так тебя расписывал, какой ты бесстрашный и умный, что у мамы коленки дрожали от страха. По всему видать, плут порядочный… Мы с ним дров напилили. Мешок муки маме принес.
— Если он еще раз появится, спроси, где находится, и объясни, в каком госпитале я. Обязательно.
— Скажу. Между прочим, с институтом я не поеду, — заявила Тоня. — Я знаю, что мне делать теперь. — Она еще раз коснулась пальцами моей щеки, встала и направилась к выходу, высокая и стройная.
Развернув газету, я сразу увидел статью Кочевого.
«В трудный час мы живем и воюем, — писал Саня. — Горит и стонет земля. От севера до юга идет на ней бой, неслыханный, чудовищный, кровавый бой на истребление. Для многих из нас бой уже не новость, но всякий раз он большое испытание. Страшно в двадцать три года умирать, но еще страшнее в двадцать три года жить под немцем.
Невыносимо тяжело нам в эти дни. Но мы точно знаем: отгремит канонада, рассеется в воздухе фашистский смрад, очистится небо от дыма. С какой же гордостью пройдем мы тогда по отвоеванной земле, как радостно встретят нас родные края!.. Старые яблони склонят к нам свои ветви и протянут плоды. Улыбнется и пожмет нам руки суровый Ленинград. Любимая Москва поднесет нам лучшие в мире цветы. Белые хаты Украины настежь раскроют перед нами двери. Древние вершины Кавказа поклонятся нам седой головой, и весна Победы нежно поцелует нас в небритые щеки…»
Я был обрадован фанатической верой и яростью этого мирного человека. Немцы рвутся к Москве, железная пятерня сдавливает горло страны, а он пишет о поцелуях Победы-весны. Сколько будет пролито крови, положено жизней, оборвано возвышенных мечтаний, прежде чем вершины Кавказа поклонятся победителям!.. Но на войне без веры в победу жить невозможно: тогда или сдавайся на милость победителя, или погибай. А о трусах говорят и пишут главным образом тогда, когда армии слишком тяжело…
2
От госпиталя до Таганской я шел пешком. Город настороженно примолк. Над крышами зданий вздулись, покачиваясь, гигантские пузыри заградительных аэростатов. Метнулся ввысь еще неяркий луч прожектора, чуть колеблясь, потрепетал некоторое время и погас.
На площади возле Курского вокзала выстраивались в колонны красноармейцы, должно быть прибывшие с эшелоном; слышались отрывистые и нетерпеливые слова команды; колонны двинулись вдоль Садового кольца.
Навстречу им беспорядочными рядами шли женщины в телогрейках, в валенках с калошами, в теплых платках; на плечах — лопаты и кирки.
Патрули проверяли документы, светя фонариками.
От Таганской площади, под гору, к Землянке гнали скот — коровы, овцы, свиньи. Глухой гул копыт катился вдоль улицы. Трамваи остановились: не могли пробиться сквозь стадо. Коровы мычали так, точно жаловались на свою горькую участь: город тянулся бесконечно долго, а идти по булыжным мостовым тяжело. У свиней от худобы и усталости хребты выгнулись, остро проступали крестцы… Отощавший от длинных перегонов скот на улицах Москвы, жалобное мычанье животных, их покорность вызывали в сердце тоску и боль… Пожилая женщина, задержавшись, смотрела на коров и кончиком платка утирала слезы…
Стадо достигло перекрестка, когда взревели сирены воздушной тревоги. В разноголосый и щемящий вой, точно с разбега, ворвались частые и отрывистые залпы зенитных установок. Они находились где-то поблизости, и на тротуары, на железные кровли посыпались осколки снарядов. В загустевшем темнотой небе метались, то скрещиваясь, то расходясь, режущие глаз лучи; казалось, они были накалены яростью.
Из трамваев выпрыгивали люди, и дворники провожали их в бомбоубежища.
До моего дома оставалось несколько кварталов, но патруль задержал и меня.
— Товарищ лейтенант, пройдите в укрытие. Хотя бы в ворота… Вот сюда.
Я свернул в первый же двор.
Когда зенитки прерывали стрельбу, то слышно было, как гудели, кружась, выискивая в темноте Павелецкий вокзал, вражеские самолеты. От цели их отогнали, и они кидали бомбы куда попало. Я слышал, как просвистела одна из них, кажется, над самой головой. Вскоре ухнул взрыв, совсем близко, за углом. Затем второй, чуть дальше и глуше. Резкая вспышка осветила очертания приумолкнувших зданий, черные провалы окон, и вскоре, разбухая над крышами, пополз вверх багровый дым.
Грохот всколыхнул мостовую. Из окон посыпались, звеня, стекла… Скот все шел и шел, тесня друг друга, скользя по булыжнику с уклона и напирая на передних, которым путь преградил трамвай с двумя прицепами. Одичало ревели коровы и, приподымаясь на задние ноги, выдавливали рогами стекла в окнах вагонов…
Молоденькая шустрая женщина в клетчатом платке, сбившемся на затылок, рвалась из ворот. Бойцы патруля не пускали ее, и она, обессилев, заплакала от обиды.
— Что вы за бесчувственные такие! — крикнула она. — Разбежится скот, разве соберешь тогда. — И закричала подростку, который размахивал хворостиной над мордами коров: — Петя! Петька! Направо заворачивай, в проулок! Туда гони. Слышишь?!
Старший лейтенант спросил ее:
— Куда вы гоните скот?
— На шоссе Энтузиастов. Так велено…
Старший лейтенант кивнул сопровождавшим его бойцам:
— Помогите.
Бойцы тотчас скрылись за воротами.
В это время мимо нас пробежала перепуганная овца. Во дворе ее поймали ребятишки.
— Глядите, овца! Папа, овца!..
И тотчас, словно ожидая этого сигнала, из двери низенького домишка неторопливо появился огромного роста детина в белой майке-безрукавке и в сапогах. Грузным и небрежным шагом он подошел к овечке, легко, точно кошку, взял ее под мышку и понес к деревянному сарайчику.
— Толя, нож! — кратко бросил он, не оборачиваясь. Один из мальчишек шмыгнул в дом.
Женщина, сопровождавшая скот, ухватилась за заднюю ногу овцы.
— Ты куда ее понес, бесстыжая твоя харя! Это твоя овца? — Всю злость от собственного бессилия она обрушила на мужчину. Он коротким взмахом откинул ее с дороги.
— Отойди!
Женщина недоуменно развела руками.
— Что же это делается, люди добрые!..
Я окликнул здоровяка в майке-безрукавке.
— Эй, гражданин! — Он приостановился. — Отпустите овцу, — сказал я, подойдя к нему. Он медленно обернулся ко мне. В память мою врезалась широкая рожа с тугими щеками, железный, точно спрессованный навечно ежик волос, голые, здоровьем налитые борцовские плечи и большие, немного отвислые груди.
— Пошел ты к черту! — с глухой яростью сказал он. — Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего…
Женщина удивилась:
— Глядите на него! Жрать ему нечего… Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!
Мальчишка, такой же толстоморденький, как и отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо