Лицо мальчика дрогнуло. Еще плавала улыбка, делающая лицо мальчика отстраненно-печальным и в то же время доверчиво-ласковым, как у всех детей, когда они исполняют добрую работу, радуются сами себе и тому, что полезны, необходимы кому-то. Но она, эта улыбка больного, ущербного человека, уже сделалась лишней, отделилась от лица, а само лицо, разом осунувшееся, обрело выражение той унылой покорности, какая бывает у стариков, навсегда приговоренных доживать век в немощах, в тоске, в безнадежности.

Женщина, закончившая работу, с трудом разняла руки мальчика, в которых он затискал мокрые обертки от мороженого, бросила их в тележку и пошла, ни слова не сказав девицам, лишь слегка покачала головой — перевидела она, должно быть, всякого народу, натерпелась всякой жизни. Мальчик догнал тележку, взялся подталкивать ее сзади и снова улыбался всем встречным и поперечным, забыв летучую обиду, потому что снова у него было дело и он кому-то был нужен.

— Надо же! Дурак и шляется! И его не забирают…

— Девушки! Вы не в педучилище ли сдавать экзамены приезжали?

— Ой! А как вы узнали?! — соседки мои с настороженным вниманием уставились на меня: не набиваюсь ли на знакомство?

Я дал себя разглядеть — стар для знакомств — и повел разговор дальше:

— Понимаете, какое дело: есть профессиональные отличия, уже укоренившиеся, отштампованные. — И безбожно засластил пилюлю: — По вдохновению на лицах и наитончайшему такту в вас уже угадываются будущие педагоги.

— А-а! — согласились девицы и обмякли. Благодушие, наигранная леность, самодовольство занимали свое место на их лицах. Лишь какое-то время спустя до одной, под мужика стриженной и под шамана крашенной, девицы дошло:

— Гражданин! — зыкнула она ломающимся басом. — Если выпили, так не вяжитесь к людям! Пошли отсюда, девочки! — И, уходя, обрушила на меня тяжелый взгляд сытых глаз: — Бр-родят тут всякие! З- заразы!..

Я сидел, обняв чехол с удочками. На брусчатый въезд от причала поднималась женщина с тележкой. Мальчик одной рукой помогал толкать тележку, другой на ходу подбирал мусор.

Деревенское приключение

Сонная, летом зарастающая водяной чумой и всякой другой водорослью похмельного цвета, речка Валавуриха в короткую весеннюю водополицу дурела и делалась похожа на колхозного овощевода Парасковьина, который зиму и лето до одурения копался в земле. Но раз в месяц, а то и в два он напивался, пластал на себе рубаху и с осиновым колом гонялся за своей бабой. Баба эта, Парасковья, заслонившая в мужике все, вплоть до фамилии, была злая и хитрая. Она поколачивала мужа в день Восьмого марта и по другим новым праздникам. Но в дни запоя мужа она сопротивления не оказывала, а пряталась: зимой в подпол, летом западала на огороде в жалицу и пересиживала смутное время.

Овощевод Парасковьин для порядка и куражу бил колом по окну, выносил полрамы и ложился спать, совершенно удовлетвореный этими действиями.

У овощевода Парасковьина была дочь, похожая лицом и нравом на отца. Она и в труде пошла по его линии, тоже копалась в колхозной теплице и парниках, выхаживала рассаду капусты, помидоры и огурцы снимала и целиком отдавалась этому занятию, не участвуя ни в каких гулянках и посиделках девичьих.

И все же в одну из весен, когда огурцы в колхозной теплице дали первый цветок, отец обнаружил, что по лику дочери, покрытому, как у монашки, темным платком, тоже будто цвет пошел и походка у нее сделалась тяжеловатой и кошачье-осторожной.

Отец поскорбел лицом и стал думать, каким образом это могло получиться. Все время девка на глазах, занятая важным сельскохозяйственным делом, и вот на тебе — «растет у нее брюхо другое», как поется в одной частушке местного сочинения. «Не от назьма же она раздобрела! От назьма гриб заводится, овощь от назьма прет большая, — размышлял овощевод Парасковьин, — а детей от назьма не бывает… И ветром их тоже не надувает. Тут непременно должен мужик участвовать!»

Придя к такому невеселому умозаключению, овощевод Парасковьин начал перебирать в памяти всех мужиков-односельчан, способных еще сотворить живого человека, и очень скоро наткнулся на него, потому что боеспособный мужик в обезлюдевшем селе Ковырино весь был на виду и в коротком счету — он был один, этот мужик — шофер Кирька Степанидин.

Степанидиным Кирьку именовали потому, что его мать звали Степанидой. Как и Парасковьина- овощевода, всех мужиков в этой деревне кликали только бабьими именами, и потому тут баба от веку была главной фигурой в труде и в жизни. Мудро решив, что с Кирькой — парнем разухабистым и дураковатым — ему ни о чем не дотолковаться, Парасковьин-овощевод подался к самой Степаниде и, поговорив с нею о погоде и космонавтах, мол, на Луну лететь собираются, а в сельпо белой нету уж другую неделю, намекнул, что вот-де осенью Кирька и его дочь Шурка ездили в райцентр за покупками, так дорога-то длинная, а дело молодое и ума большого не надо… Парасковьин-овощевод скованно хохотнул в завершение своих слов, чем и озадачил Степаниду.

Она поглядела на Парасковьина-овощевода пристально и сочувственно заохала: долга, мол, дорога, ох, долга… Покуль до базара доберешься — все яйца переколотишь, ягоды так и не бери на продажу — кашу привезешь, мол, вот поселил Бог людей которых поближе к городу, так они всегда с копейкой, с базара живут — припеваючи…

Степанида сделала вид, что она совсем не понимает мужика, и свела все дело к тому, будто овощевод Парасковьин хочет занять у нее на пол-литра, а она всячески должна увиливать, ссылаться на трудности жизни и полное безденежье.

Совсем эапасмурнел овощевод Парасковьин: раз уж Степанида начала прикидываться и Ваньку валять, ему не подобрать ключа к ее сложной и закоулистой душе. Не зря же кум Замятин подался в заречную деревню на жительство к другой бабе, махнув рукой на сына Кирьку, на Степаниду и на всю лавку с товаром, как именовал он хозяйство, нажитое долгими трудами и заботами.

Вздохнул Парасковьин-овощевод глубоко, взял шапку, отправился в сельпо, напился, чтобы взбодрить угнетенную душу и на время забыться. Но забыться ему не удалось, потому что Шурка была у него единственным дитем, он ее любил и жалел.

Пошел Парасковьин-овощевод бродить по земле и отыскивать Кирьку-обидчика. И нашел возле правления колхоза — уже в другом селе нашел. Поздоровался чин чином, вытащил бутылку напитка «Дар осени» — другого в сельпо не оказалось — и пригласил распить напиток совместно, тут же, на крыле колхозного газика.

Кирька неожиданно ударился в амбицию, заявил, что он за рулем не пьет, тем более под окнами правления, и что любое вино, хоть «Дар осени», хоть какое, — все равно алкоголь, и потерять из-за него шоферские права можно запросто, потому что дыхнуть могут заставить в райцентре, куда он важного начальника повезет.

Был Кирька в кожаной куртке, в больших, чуть не до локтей, перчатках — краги называются. Чуб у него из-под каракулевой шапки торчал, в районной парикмахерской завитый, а во рту у него зуб желтый красиво блестел.

Поставил мысленно рядом с Кирькой дочь свою Парасковьин-овощевод, безответную, тихую с детства, чего-то мастерящую, копающуюся в парниках вроде мышки-землеройки, поставил и загоревал еще больше, а загоревавши, поинтересовался:

— Начит, не пьешь за рулем?

— Не пью! — отрезал Кирька, и глаза свои спрятал нахальные, забегал ими, замельтешил.

— Начит, алкоголь? — воинственно наступал Парасковьин-овощевод.

— Алкоголь! — подтвердил Кирька.

— Начит, брезгуешь моим угощением?

— Что вы, гражданин Парасковьин, привязались? — возвысил голос Кирька, заметив, что из правления выходит председатель колхоза, провожая к машине уполномоченного райзаготконторы. —

Вы читаете Затеси
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату