ЕВГРАФЬЕВ

Подразделение во всех отношениях было странным: стояло в Кабуле, на территории штаба армии, в полку связи, но вроде и на отшибе от него. Служили там обычные, как и во всей Сороковой армии, военные, но была у них какая-то тайная, вторая жизнь, которую они тщательно оберегали и никого из посторонних в нее не допускали. Ночью в машины, относящиеся к подразделению, что-то опасливо и торопливо грузили. Днем они уходили в город.

После завтрака в комнату, где обитали лейтенант Евграфьев и прапорщик Женя Ромкин, бочком втискивался водитель Леха.

Он останавливался на пороге, пытался приставить пятку к пятке (как обычно, это у него не получалось), одергивал куртку и, не поднимая глаз, говорил:

— На выезд мне, тощлейнант!

Лейтенант Евграфьев откладывал книгу, держа палец между страницами, и удивлялся:

— Что ты мне об этом говоришь, Леха?

— Ну… как… вы… эта, — водитель шмыгал носом, — эта… вы мой командир.

— Но-ми-наль-но, Леха, номинально. Неужели не понимаешь? Я вижу твой светлый лик двадцать минут в сутки. Ты выполняешь конфиденциальные работы, мне неизвестные.

— Че? — нервничал солдат и еще сильнее тянул куртку вниз.

— Шуршишь, говорю, втихушку. Заправляют тобой другие люди. Зачем ты сюда ходишь?

Водитель еще напряженнее терзал края куртки.

— Переведите меня, тощлейнант. Ребята с батальона… того… смеются. Че, грят, рассказывать будешь? Ведь стыдно. Вроде и не в Афгане, а… того… как в Союзе.

— Кто бы меня перевел, — вздыхал Евграфьев. — Я сам, брат, колочусь в закрытые двери. Думаешь, мне малина? Ступай, Леха, не трави душу!

Солдат собирался уходить, но в разговор встревал прапорщик Ромкин. Первым делом он выговаривал Лехе Машталиру за неопрятный внешний вид.

Сам прапорщик Ромкин был вчерашним солдатом и стремился всячески утвердить свой авторитет, который упорно никто не хотел признавать. Солдаты не любили прапорщика и называли за глаза «шакалом».

Другие прапорщики подразделения новоиспеченного прапора Ромкина в свой круг не вводили. Командир же вообще не замечал «молодого прапорюгу», поручая «все разборки» старшему прапорщику Брускову.

После нагоняя Машталиру, во время которого у Ромкина лицо становилось изрядно тупым и деревянным, прапорщик переключался на поездку солдата.

Заговорщицки подмигивая, значительно убирая суровость в голосе, тем самым, по его пониманию, искусно пряча кнут за спину и вытягивая из кармана пряник, Женя Ромкин, явно подражая кому-то, начинал опутывать вопросами водителя.

Леха, теребя края куртки пальцами, отвечал коротко и уклончиво. Ромкин наседал. У Машталира окончательно пропадал голос, он становился на редкость косноязычным и с тоской смотрел на Евграфьева, лицо которого вновь закрывала книга.

Прапорщик сдавался, фальцетом матерился и посылал Леху коротко, по-военному ясно и просто.

Машталир бочком выползал из комнаты, напоследок роняя: «Вас… того… тощлейнант Митреев… зовут».

— Вызывает, боец, вызывает! — взрывался Ромкин. — И не Митреев, а майор Митреев. Остолоп! Понял!?

Евграфьев предупреждал Машталира, что пойдут они вместе, и просил Леху подождать на улице. А Ромкин лежал на кровати и долго не мог успокоиться. Он проклинал Митреева, всех «прапоров — жучар и сволочей», а также прочих гадов, «которые людям жить по-человечески не дают».

Женя Ромкин болезненно переносил всеобщее недоверие к своей персоне и то, что его не только не замечают, но с каждым днем задвигают все дальше в угол, как не очень нужную в хозяйстве вещь.

Ромкин ежедневно занимался лишь тем, что водил солдат в столовую, строил их перед отбоем да пересчитывал трусы с майками в каптерке. В город Женю ни на одной из таинственных машин никто не выпускал. От этого Ромкина пронимала черная тоска.

— Всю Сороковую продали, гады, а нам — шиш, — переживал Женя, закинув ноги на дужку кровати.

— Да будет тебе, — говорил Евграфьев. — Не хлебом единым! — и выходил из комнаты.

Ромкин чесал грудь и долго размышлял, что это означает. Если без хлеба, то вроде как и не пожрал. А китайские сосиски из банок вообще кажутся пресными и несъедобными, хоть выплевывай. Как тут без хлеба?

Шагая к машинам, Машталир с Евграфьевым разговаривали «за жисть». Леха, захлебываясь от новостей, радуясь, что лейтенант не перебивает, торопился передать все, что произошло у него дома.

Сестра замуж выходит. Хлопец толковый. С их улицы. Теперь вот женятся. Мамка особенно довольная, потому что Ленька мужик работящий и в стакан не смотрит (здесь Машталир явно цитировал мамкино письмо, которое он перечитывал по нескольку раз на день). Ленька в колхозе трактористом. Так что дрова, сено там привезти теперь хорошо будет. Другим он тоже возит. Но бутылками не берет, только деньгами. И к Маринке ласковый. Подарки дарит. Не то что другие хлопцы — один раз пройдут по улице с танцев и сразу лапать. Ленька дом строить будет. Заживут! — радостно говорил Машталир, и последнее слово у него выходило, как «заживуть», совсем по-крестьянски, очень прочно и в то же время мягко.

Евграфьев кивал головой, и ему виделся свежесрубленный новенький дом, где у раскрытого окна счастливо пьют чай из самовара Маринка с Ленькой.

— Маринка грит, обстановку купят. Хорошая будет обстановка: телевизор цветной, шифоньера и даже ковер с медвежатками. Я Маринке косметику взял. Махмуд, дуканщик знакомый, подарил. Как узнал про сеструхину свадьбу, так на бакшиш и подарил. Вот девки завидовать Маринке будут! А Леньке часы купил — электричные. Хорошие такие — из черной пластмассы. Ни у кого в деревне таких нет! Ленька хлопец хороший. Он, когда я малый был, мне удки делал. И на рыбалку брал.

— Молодец, Леха, — одобрял Евграфьев, — хорошие подарки. Молодец! Дарить — это всегда приятно.

— Во-о-о! — радовался Машталир и, переходя на шепот, с присвистом, говорил: — Знаете куда мы едем? Митреев движок загнать хочет. Из политотдела привезли. От самого полковника Бражника, который там партийным… этим… секретарем. Грит, чтобы за сто пятьдесят тыщ двинули. Митреев злой. Кто, грит, за такие деньги возьмет? Ему само больше семьдесят. А Бражник сто пятьдесят, и все. Ой, как Митреев ругался! Трубку бросил и так ругался! Я даже спрятался, а то запросто ударить мог. Он грит, я все этим делаю, а они недовольные. А позавчера мы с Брусковым…

Евграфьев махал рукой:

— Хватит, Леха. Зачем мне это? Много знаешь — много печали. Главное — ты не влипни с этой химией. А то влетишь куда-нибудь.

Машталир осекался. Шагал молча. Потом тоскливо говорил:

— Мне бы в батальон, товарищ лейтенант, чтобы на боевые. А то и медали нет. Как без нее домой? Вон хлопец Юрка Железнов, земляк мой, уже знак нагрудный получил. Грит, командир обещал к медали представить. Юрка — бэтээрщиком. На все боевые ходит.

Евграфьев искоса смотрел на курносого Леху, такого нескладного в большой куртке, с пузырящимися над сапогами штанах, качал головой и откровенно признавался:

— Я бы сам отсюда ушел. Даже не за медалью.

Разговор затухал.

Хмурый, с вечно злым и недовольным лицом, майор Митреев вонзал в подошедших маленькие, утонувшие в круглых щеках глазки.

— Почему долго? — и неясно было, к кому он так обращается: к Машталиру или к Евграфьеву. — Водила, к машине! Евграфьев, обслуживание техники, потом занятия, проконтролируете обед.

Вы читаете Самострел
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату