что взгляд его время от времени обращается к ней и сыну, к их самому дальнему столику.

Тогда она поняла, что смотрит Киш не на нее, а на мальчика.

Майк не знал, что это за маленький божок. Он целыми днями готовил снаряжение для подводного плавания к долгому хранению. Сушил тросы, выпускал кислород из баллонов.

Сказал, что он католик и в богах не разбирается.

— Скоро океан зацветет, и надо будет трогаться. У меня масса работы.

Майя спросила его про Киша.

— Этот сезон его явно вымотал. Он очень болен. Говорят, ассистент сворачивает дела на большом острове и они возвращаются домой.

— То есть куда?

— Понятия не имею. У него американский паспорт.

— А что с ним?

— Наверное, подхватил одну из этих тропических болезней, которые подцепляют здесь северяне.

— Она не заразна?

Майк пожал плечами.

— Вы ведь сделали прививки перед отъездом, верно?

Майе снится сон.

Мать говорит ей:

— Умерла моя мать.

— Да ведь она уже давно умерла. Почему ты мне об этом сообщаешь? — отвечает она.

— Нет-нет, она умерла теперь. Та смерть была не взаправду. Оказывается, она все эти годы жила в Голландии и только сейчас умерла.

— Почему же она ни разу не дала о себе знать?

— У нее было масса работы под конец сезона.

Она вспомнила, как много лет назад мать привезла домой бабушку. Та умирала спокойно, неторопливо; устроилась в своем умирании, словно в комфортном купе трансконтинентального экспресса. Эта чужая женщина, которую внучка видела второй раз в жизни, заняла материнскую кровать. Она велела положить подушки повыше, так что почти сидела, равнодушно взирая на происходящее. Делала вид, что это всего лишь минутное недомогание. Мать тоже — ни разу не произнесла слов «смерть» или «умирать». Прежде чем отдать в больницу, пеленала это исхудавшее, ставшее детским тело, которое под одеялом как- то по-своему менялось, ссыхалось, беззастенчиво, нагло линяло. Мать отказывалась признать очевидное, только отворачивалась и слегка морщила нос. Чистила ей яблоки, терла на терке и кормила с ложечки; заставляла есть витамины, которые бабка выплевывала на новенький халат из голубой фланели.

Ее, внучки, это не касалось. Майя только думала: какое благо — умирать так долго, чтобы хватило времени поразиться, вспомнить. Чтобы хватило времени ужаснуться и раздробить этот ужас в мелкую крошку, которую можно назвать разве что неудобством, но не смертью.

Потом, когда все закончилось, после похорон, которые для внучки совпали с пересдачей «хвостов», мать сидела в голубом бабушкином халате, откинувшись на те же подушки, и продолжала чистить яблоки, теперь уже для себя. Ходила по квартире в тапочках покойной. Сказала, что и халат, и тапки новые — жалко выбрасывать.

Проснувшись, Майя попыталась сразу записать этот простой диалог из сна и долго искала в рюкзаке фломастер. Когда он наконец нашелся, оказалось — что-то забылось. Майя набросала несколько фраз, но это было не все. Почти голая, она сидела на кровати и смотрела на свою ладонь, зависшую над листком бумаги. На фломастер, который готов был сдвинуться с места и повести за собой беспокойную кривую. Ждала, не опуская руки, надеялась, что та догадается сама, что она лучше запомнила прозвучавшие во сне слова.

Что позволяет человеку видеть себя? Кто смотрит на него и на кого смотрит он? Кем на самом деле является тот, кого именуют «я», — наблюдающим или объектом наблюдения? Невозможно, чтобы оба они были «я», — нелогично, парадоксально. Это означало бы двойственность, а может, даже множественность человека. Но ведь существует нечто, разглядывающее тело, внимательно наблюдающее дрожь рук или мешки под глазами. Это нечто — больше тела, пронзительнее глядит сверху. Но и оно не остается без присмотра. Кто следит за потерей сознания, обмороком? Кто видит сон? Кому он снится, а кто его записывает? Кто говорит: «Со мной что-то не так» или «Я боюсь»? Кто боится, а кто это фиксирует? Существуем ли мы в двух экземплярах, словно сиамские близнецы — коварный случай срастания спинами? Они никогда не увидят друг друга, не посмотрят в лицо, но нести друг друга обречены до конца.

«Я» и «я» — их отношения туманны и загадочны. Выражены сбивчивыми внутренними монологами, где лишь отдельные слова продуманы тщательно, скрупулезно; все прочее совершается в их контурах — обобщенных, размытых, рано или поздно поглощаемых картинкой. Этот язык, которым «я» объясняется с «я», — монолог из образов, что наплывают лавой, застывают в четкие, чудовищные формы идентичности. Вулканические острова, вырастающие из воды и окаменевающие на ее поверхности, удивляющиеся сами себе, сухие и мертвые.

А когда «я» обращается вовне, к «ты», внутренний театр монологов вынужден уступить место ритуальным диалогам. Диалог кладет конец неясным знакам, сонным символам, смутным предположениям. Приходится изъясняться четко и конкретно. Подгонять мысли к словам. Перекидываться мячиками, никогда не будучи уверенным, что тебя поймут. Шансы взаимопонимания выражаются бесконечно малой величиной. Если не вышло, можно сделать хорошую мину и поскорее заверить: я знаю, о чем речь. Да не знаешь ты, не можешь знать. Научные эксперименты оказались бессильны. Мы разные, но понятия не имеем насколько. Оптимистически предполагаем, что самую малость.

Отношения «я» к «ты» — наиболее болезненная дробь. Дискомфортная. «Я» попадает в зависимость от «ты», вынуждено постоянно себя очерчивать, не теряя бдительности и трезвости. Границы расплывчаты, реагируют на каждое прикосновение, поизучают и спрячутся — улиткины рожки. Когда неуверенность становится нестерпимой, «я» прячется под маски, иные из которых застывают, превращаясь в тюрьму. «Я» всегда слишком приближается к «ты», приходится отстаивать дистанцию, контролировать ее.

Так что лучше сделать из «ты» «он», такие отношения наиболее безопасны, не позволяют «ты» подойти слишком близко. «Я» обязано быть прагматичным, сосредоточенным на собственной гладкой округлой поверхности, которая демонстрирует — да-да — свою форму окружающим, но прежде всего отражает внешний мир, не пропуская ничего внутрь. При том, что само способно осматривать объект со всех сторон, оценивать — принимать или отвергать. Одно уменьшать, другое увеличивать, регулируя восприятие. Превратить мир в «он», чтобы можно было пользоваться им как вещью и перекидывать из руки в руку, словно мячик, колдовать, создавать и исчезать.

Майк развесил вокруг главного бунгало, ресторана и возле некоторых домиков сверкающие подвески — чтобы отпугивать обезьян, становившихся все более агрессивными, особенно днем. Подвески представляли собой кусочки зеркал на нитках.

Они беспокойно шевелились на ветру, ничего не упуская из виду, точно лишенные век, вечно трезвые глаза. Отражали мир, разъятый на части, искромсанный, зыбкий и мерцающий мираж, плод жары; блик на воде, обращающийся в случайные колебания света, в формы, кажущиеся усталым глазам знакомыми. Всё заполонили подвижные солнечные пятнышки. Они быстро и жадно облизывали каждый предмет.

Майя не спускала с мальчика глаз. Сидела, положив ноги на стул, который день с одной и той же книгой на коленях, открытой на случайной странице, — она и не думала читать. Подмечала каждое движение сына. Видела, как он встает на цыпочки и с любопытством следит за отраженными в зеркальных

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату