При встрече они целовались, словно соседки, — едва соприкасаясь щеками. Мать радовалась конфетам и простенькой косметике. Потом пили кофе, а мать пересказывала деревенские сплетни. Всегда зло и насмешливо. Она говорила по-своему, путая польские и украинские слова. Когда-то Ида страшно раздражалась, потом привыкла — «материнская черта», вроде ее тщедушного тела, нервных движений, хихиканья.
Когда все закончилось, эти оледеневшие месяцы, похороны отца, она заявила, что немедленно уезжает.
— Куда, мама? — спросила Ида.
— К тебе.
И — не двинулась с места. Велела оставить ее в покое. Легла на кровать, на бок, подложив руку под голову, на своей половине — вторая была гладко застелена холодным скользким покрывалом с бахромой. Еще добавила: «Столько лет продержал меня взаперти на этой горе старик», что-то в этом роде. Иде стало неприятно, о покойных так не говорят — только хорошее. Нет, с ней все в порядке, просто хочется полежать. Мать не удерживала Иду. Не спросила ни про Майю, ни про ее сынишку, не взглянула на конверт с деньгами, оставленный на столе, — отцовская страховка и небольшая сумма от Иды: дочь — матери. Ида не знала, как быть. Она бродила по родительскому дому и видела, что смерть угнездилась здесь всерьез. Будто мороз, будто липкий тепловатый иней, тоненьким слоем покрывший каждый предмет, просочившийся в щели между кафелем, расшатавший дверные петли, которые стенали при каждом движении. Ида налила старого масла, уже прогорклого, как и большинство продовольственных запасов, в масленку от швейной машинки и медленными каплями пропитала петли. Это не слишком помогло. Оторвалась ручка от входной двери, перегорел выключатель бра у кровати, засохли пеларгонии. В фаянсовых банках для крупы и муки завелись паутинные клещики, в бельевом шкафу обнаружилось мышиное гнездо. С северной стороны, где стена утыкалась в склон, расцвел большой коричневый гриб, напоминавший лик Христа, что явится людям перед концом света. Сперва Ида полагала, будто все поправимо — вода с мылом, щетка (у родителей даже пылесоса не было), отвертка и хороший чистящий порошок. Стояла весна, с каждым днем теплело. Но потом оказалось, что причина другая, глубже: дом умирал, утратив иммунитет и перестав сопротивляться всем этим мелким и крупным напастям, словно человек, носивший в себе смертельную болезнь и вдруг осознавший, что бороться больше не за что.
Ида не решалась так вот взять и все бросить — сперва она целый день прибиралась, потом просто сидела на скамейке перед домом. Вечером, когда становилось холодно, шла в кухню и курила. А мать ложилась на кровать и лежала, не произнося ни слова. И Ида уехала.
Она даже не раздевается, все равно не заснет. Стоит посреди темной холодной комнаты с влажным яблочным запахом. Иду мучит ощущение, будто она что-то упустила, будто случилось что-то страшное и важное, но мысль постоянно ускользает. Все прочие наготове — падают, будто зрелые сливы, плюх-плюх. Только эта одна не дается. У мысли острые края, а поверхность шершавая, а может, даже колючая. Она горячая, не удержишь. Обжигающая. Что-то произошло, только Ида не знает точно, что и когда. Она растягивает перед собой события, словно заснеженное шоссе, ищет точки отсчета. Надо все выстроить по порядку, тогда она успокоится. Снизу доносятся знакомые голоса — это уже было: шарканье, шаги по деревянной лестнице, скрип двери, шум воды в туалете, стон резко включенного насоса.
Никогда не выходило так, как она ожидала, — это, видно, загадка жизни, думает теперь Ида. Непременно вторгалось нечто внезапное, непредвиденное. По сути, жизней было две. Одна — воображение грядущего, каким оно должно быть, нисколько не фантастическое, не высосанное из пальца, итог долгого и тяжкого обучения: прочитанных учебников, выслушанных чужих историй, просмотренных фильмов и новостей. Так положено, так бывает у других людей, а раз она точно такая же, этот вариант подойдет и ей. Образ уже заранее пережитый и осмысленный, понятый и включенный в архив несбывшегося. Огромный склад, бесконечные ангары, на каждом вывеска: «Так должно было случиться». Жизнь здесь подчиняется законам логики, это готовый учебник для других, начинающих. Легко спорить — все друг друга понимают, слова имеют конкретные значения, поступки делятся на хорошие и плохие, обстоятельства — на благоприятные и неблагоприятные. Все, даже мелкие факты существенны, классифицированы, выстроены в логические ряды причин и следствий, вызывают доверие и восхищение — скользкие стеклянные шарики с эталонами внутри. Студенческая свадьба с Николиным — скромная и торжественная; мгновение, когда первый раз приносят кормить Майю; а вот родители навещают дочь в общежитии, ждут внизу, в вестибюле, провинциальные, робкие, поседевшие; вся перемазанная, Майя ест шоколадный торт; карандаш Николина оставляет на карточке мелкий, почти нечитаемый узор, из которого слагаются слова о потрясающей истине.
Но рядом существует и другая память, другие склады — происшедшее в реальности, нарушившее тонкую оболочку возможного; то, что можно записать на кинопленку в качестве доказательства. Доказательства чего? Ида не знает. События, внешне похожие на те, почти близнецы, хотя и — следует признать — порой несколько отличающиеся. Тем не менее все их объединяет поразительная небрежность, словно это оттиск с испорченного штампа.
Свадьба сумбурная, микрофон испорчен, поэтому ни жених, ни невеста не слышат, что говорит им чиновник в парадном костюме; чей-то каблук наступает на подол слишком длинного подвенечного платья, и оборка рвется; опоздавшие пробираются между рядами; бульон подан холодным, грязь из-под колес автобусов пачкает светлые пальто гостей. Младенец, туго запеленутый в синее одеяльце, — вялый и сморщенный, и Ида вовсе не испытывает умиления, которое ей сулили. Она поспешно разворачивает сверток, чтобы проверить, все ли в порядке, а потом — хотя все хорошо — плачет ночь напролет.
Чем больше зазор между двумя потоками воспоминаний, тем они мучительнее. Все удалось не вполне, получилось не так и по неведомым причинам оказалось ущербным и невыразительным.
Мать умирает от инсульта в переполненной варшавской больнице, с этим кольцом на указательном пальце. Но оно теряется. На похоронах Иду настигает давнишнее болезненное воспоминание, хоть она и отбивается изо всех сил: ей двенадцать лет, и она видит мать лежащей под грузным телом чужого мужчины, девочка сразу узнает ее по пряжкам подвязок для чулок, еще до того, как та оборачивается к Иде и уничтожает, закрыв глаза. Девочке кажется — навсегда.
В один год она теряет обоих родителей — тоже как-то между делом. Иде всегда казалось, будто в смерти есть нечто величественное, и все с ней связанное должно быть возвышенным. А она, оказывается, такая же серая, как жизнь.
Ида хоронит мать на страшном, голом кладбище, впопыхах — август, жара, пустой город. Невозможно представить себе место более чуждое матери, чем это кладбище. Необычное восточное имя на мгновение привлечет внимание каждого прохожего. Вызовет ироническую улыбку. Случайно Иде все-таки удалось наконец разлучить их — отца и мать, столь не подходящих друг другу.
После ухода матери она испытывает одновременно облегчение и угрызения совести. Эти чувства настолько переплелись и срослись, что разделить их непросто — как родителей. Но ощущение это Иде хорошо знакомо. Так же было, когда она уехала во Вроцлав.
От Вроцлава в памяти остались только зимы. Почему? Может, память у Иды черно-белая, может, она не любит цвета. Вроцлав существует для нее только зимой — замерзшая брусчатка площади, снег, забившийся между плитками тротуаров. Облако пара, окутывающее каждое лицо. Лицей, в котором учится семнадцатилетняя Ида, выстроенный еще немцами, с рябой штукатуркой — следы пуль. Он стоит на просторной площади, словно возведенный в пустоте. На самом деле раньше здесь была улица, оживленная и плотно застроенная. Теперь остался только художественный лицей с общежитием. Ида стыдится своего пальто — материного, перелицованного, из бежевого драпа: в моде короткие шубки из искусственного меха и сапожки из кожзама. В воскресенье она остается в общежитии одна, потому что не хочет возвращаться домой. Иногда приезжает отец, обязательно предупредив накануне телеграммой: «Буду в воскресенье утром». Из черной сумки на молнии выкладывает на стол банку меда, домашнюю колбасу, малиновый джем, творог, говорит, что мать испекла для нее пирог. Ида, не глядя, отодвигает пирог в сторону. Они отправляются на морозную прогулку — по Свидницкой до рынка, потом сворачивают к университету и Одре. Отец облокачивается на парапет моста и разглядывает уток, неуклюже ковыляющих по прибрежному льду.