'И сказал Давид Михал: перед Господом, который предпочел меня отцу твоему и всему дому его, поставив меня вождем народа Господня, Исраэля, – буду веселиться я пред Господом. И я еще больше унижу себя, и стану еще ничтожнее в глазах своих, а пред рабынями, о которых ты говорила, – пред ними я буду славен' (II Сам. 6:21-22).
Слова Давида бьют Мелхолу наотмашь, как пощечины. Он напоминает ей о том, что, несмотря на все царское достоинство, Саул и его наследники потеряли престол, а он, Давид, напротив, обрел его. Но самое главное заключается здесь в том, что, когда речь идет о служении Богу, Давид не видит никакой разницы между царем и простолюдином. Как не приемлет он и мысли, что в самозабвенном служении Всевышнему, когда человек отрешается от всего земного и в состоянии экстаза может даже переступить за принятые рамки приличий, есть что-то постыдное и унизительное. Именно так – в буквальном смысле слова самозабвенно, то есть забывая порой обо всем и вся на свете, – служил Давид Богу на протяжении всей своей жизни, и это было одной из главных и отличительных черт его личности.
Однако был в этой пляске перед Ковчегом вместе со всеми простолюдинами и еще один аспект. Народ чрезвычайно высоко оценил этот демократизм Давида, то, что царь держал себя на равных со всеми, и слух об этом еще больше усилил любовь народа к царю. Возможно, именно это имел в виду Давид, когда говорил Мелхоле: '…а пред рабынями, о которых ты говорила, – пред ними я буду славен'.
Таким образом, если взглянуть на все происходившее три тысячи лет назад глазами современного политтехнолога, то Мелхола упрекала Давида в излишнем популизме, на что Давид резонно заметил, что этот популизм повышает его популярность, то есть укрепляет его политические позиции, что крайне необходимо именно сейчас, когда он, по сути, делает первые шаги в качестве царя объединенного Еврейского государства.
Может быть, в этом и заключалась гениальность Давида как политика: безусловно, искренняя, глубокая вера в Бога и в высшие идеалы вполне уживалась в нем с холодным политическим расчетом и умением искусно манипулировать настроениями народа.
Пол Джонсон видит и в самом факте переноса Ковчега в Иерусалим, и в том, как вел себя Давид во время этого переноса, доказательство необычайной политической мудрости Давида. 'То, что Давид не стал делать, имеет, пожалуй, не меньшее значение того, что он совершил', – писал Джонсон, имея в виду, что Давид не стал уподобляться остальным восточным владыкам, превращавшимся в небожителей, бесконечно удаленных от народа. Наоборот, Давид всячески подчеркивал, что он – такой же слуга Господа, как и все остальные, и именно Господом и поставлен на царство, что и делало его власть неоспоримой.
'Похоже, что он понимал сущность израильской религии и общества лучше, чем Саул или любой из его собственных преемников, – пишет Джонсон. – Подобно Гидеону, он понял, что это государство теократическое, а не обычное. Поэтому здесь царь не может быть абсолютным владыкой восточного типа. И государство, как бы оно ни управлялось, не может здесь носить абсолютный характер. Именно поэтому даже на этом этапе отличительной особенностью израильских законов было то, что, хотя у всех граждан имеются обязанности и ответственность перед государством, общество, будь то его представители, царь, государство не могут ни при каких обстоятельствах обладать неограниченной властью над личностью. Это – прерогатива одного Бога. Евреи, в отличие от греков, а позднее римлян, не считали город, государство, общину неким юридическим лицом с правами и привилегиями. Вы можете совершить грех по отношению к человеку и, разумеется, к Богу, но нельзя представить себе преступления или греха против государства' [63].
Развивая эту мысль, Джонсон показывает, что дилемма сосуществования государства и религии и разделения между ними властных полномочий является главной дилеммой еврейской истории, справедливо добавляя, что она не разрешена и в современном государстве Израиль. На этом основании Джонсон приходит к поистине потрясающему выводу, что Давид, возможно, вообще не был сторонником монархии и стал царем в какой-то степени поневоле:
'Одно из возможных решений (данной дилеммы. – П. Л.) – продолжает Джонсон, – сводилось к тому, чтобы израильтяне обзаводились монархией и государством лишь на время великих бедствий, вроде вторжения филистимлян. Есть свидетельства, что Давид сначала склонялся к такому решению, но затем счел его непрактичным. Чтобы защитить свой народ и его веру, чтобы гарантировать их безопасность от внешних врагов, ему необходимо было не только создать свое царство-государство, но и нейтрализовать окружающие народы. Это означало, что ему нужно было основать и упрочить Дом Давида с Иерусалимом в качестве столицы и Главным храмом. Но он явно не считал свою монархию идеальным решением. Он понимал религию Яхве; он считал себя религиозным человеком, он охотно брал на себя дополнительную роль пророка-священника и в этом качестве принимал участие во всякого рода музыкальнотанцевальных представлениях как автор и исполнитель. Важно, что хотя он и установил наследственную монархию, но без права первородства… Под старость Давид сам избрал себе преемника. Выбранный им сын Соломон был не военачальником, а судьей и ученым, в традициях Моисея. Он – единственный из сыновей Давида, кто мог совмещать религиозные функции с царскими; Давид явно считал это обстоятельство существенным для сохранения израильского конституционного равновесия' [64].
Безусловно одно: перенос Ковчега в Иерусалим означал начало принципиально нового периода и в жизни Давида, и в жизни всего еврейского народа, и именно так это трактуется всеми историками.
'Провозглашением Иерусалима столицей Израиля фактически завершается первая стадия сплочения всех колен в едином централизованном государстве. Израильское царство растет и укрепляется. Одновременно с ним в Сирии крепнут и усиливаются арамейские государства, образуя вместе с Израилем новый элемент на политической арене Ближнего Востока X века' [65].
Эта смена вех на Ближнем Востоке означала, что впереди Давида неминуемо ждали новые войны, в ходе которых он и раздвинул границы своего царства до небольшой империи.
Глава седьмая Государь император
Историки, ставящие под сомнение историчность личности Давида и утверждающие, что речь идет о вымышленной фигуре, обычно упирают на тот факт, что кроме еврейских письменных источников у нас нет никаких доказательств, что такой человек существовал в действительности. Но тогда, замечают их противники, верно и обратное: если бы мы безоговорочно принимали на веру только еврейские письменные источники, то нам следовало бы сомневаться в том, существовали ли когда-нибудь на свете фараоны по имени Рамзее, Тутанхамон, Мернептах и все прочие – ведь в Библии имена фараонов не упоминаются; о какой бы эпохе ни шла речь, владыка Египта называется просто 'паро' – 'фараон'.
По той же причине и в египетских, и других хрониках не упоминаются имена еврейских царей – тем более что с точки зрения египтян крохотное еврейское государство и его цари долгое время вообще не заслуживали внимания.
Но ведь и с точки зрения археологии, говорят 'отрицатели' историчности личности Давида, в отличие от Египта, нет совершенно никаких доказательств его существования – тех или иных артефактов XI-X веков до н. э., на которых бы значилось его имя. Впрочем, и последнее вполне объяснимо – к примеру, тем, что у археологов и сегодня нет возможности провести полномасштабные раскопки на Храмовой горе в Иерусалиме. Да и не принято было у евреев ставить статуи своих царей, так как это категорически запрещено Пятикнижием. И все же постепенно Иерусалим открывает нам свои тайны, и мы начинаем получать все новые и новые, пусть пока и косвенные подтверждения реальности существования личности царя Давида.
К примеру, в начале 2000-х годов израильский археолог Э. Мазар в ходе раскопок в Городе Давида, то есть в самой древней части Иерусалима, обнаружила несущую стену огромного трехэтажного здания, которое в свою эпоху, видимо, возвышалось над всеми остальными строениями города, так что с него хорошо просматривались крыши и дворы всех остальных домов в пределах крепостных стен. Продолжая раскопки, Мазар наткнулась на останки поддерживавших этот дом колонн, сам внешний вид и орнамент которых однозначно свидетельствовали об их финикийском происхождении. Никогда и нигде прежде на