следующего лета. Но чтобы мост выстроить через всю реку, словно длиннющие хоромы, поставленные на курьи ножки?! Подлинно диво! (Впрочем, то ли еще будет, когда увидят они каменный мост!)
Не меньшим дивом оказалось, что для въезда по мосту в город надобно было платить деньги.
– Да за что же, Олексей? – шептала Феодосия.
– Для упорядочения числа приезжающих. Много вас желающих в столицу! Москва не рай, всех не вместит, – ответствовал стрелец. И тут же признался: – Глумлюсь! Сие товарный сбор. Нужно уплатить в казну за то, что, продав товар, наживем барыши.
Старшина ватаги уплатил причитавшийся сбор, на что была ему выдана таможенная грамота, тут же быстро и неразборчиво нацарапанная дьяком и кое-как посыпанная песком. На сетование тотемского старшины, мол, курица лапой лучше намарает и не завернут ли гостей с такой филькиной грамотой, был дан исчерпывающий ответ: кому надо разберут, а кто недоволен, волен жаловаться в таможенный приказ, что в Кремле. Но до того товар остается за воротами и ответственности за него никто не несет.
Плюнув, холопьевцы и тотьмичи приняли неразборчивую бумагу и въехали в город.
Забегая вперед, скажем, что впоследствии грамота была признана сомнительной, отчего большую часть лосиных шкур пришлось продать задешево, а выручкой скупщик из военного приказа поделился с означенным таможенным постом. А забегая вперед еще более, поведаем, что через два лета, во время волнения стрельцов из-за задержки корма, сей пост в полном составе был на вышеописанном мосту подвешен за ноги.
Но таможенщики об сем еще не ведали.
– Вот щуки! – кипел Олексей. – Нет, не щуки, а налимы, те падалью питаются да утопленников подъедают.
Но тут же поглядел на событие с другой стороны и с мечтательным прищуром сказал Феодосье:
– Чуешь, как легко в Москве деньги в руки плывут? За проезд плати, за проход – плати, за всякий чих вынь да положь. А ты бери да знай оприходывай в свою казну. Не жуй, не глотай, только брови поднимай! Добрый кусок хлеба можно иметь, главное, место хорошее застолбить.
– Олексей, не стяжатель ведь ты! Ты не такой! – укоризненно отвечала Феодосья. – Ты деньги ратным подвигом или трудом заработаешь.
– В трудах праведных не наживешь палат каменных, Месяц мой ясный, а наживешь один горб!
За сим философским выводом они прервали беседу, ибо тут кончилась череда привычных изб, гороженных деревянными частоколами, каковых и в Тотьме полно, и открылись незнакомые виды.
Москва, когда с волнением, упованием и надеждами впервые вступили в нее Олексей и Феодосия, составляла несколько городов, с начинкой слобод между ними, обнесенных каждый своими стенами, объединенных вместе внешней могучей стеной высотой в три копья. Внешняя стена сия являла собой не частокол, как в Тотьме, а крепость с башнями, окружившую всю престольную. Ряды Москвы (в Тотьме их называли улицами) представляли довольно узкие проезды между сплошными оградами, высокими заборами и глухими стенами с запертыми воротами. Так что сперва обоз долго ехал в скучном бесконечном тесаном сундуке без крышки, наполненном отрочатами, собаками и домашней птицей, если бы только сундук мог загибаться переулками и завершаться неожиданными тупиками. Но едва прошли через очередные ворота в середину города, картина переменилась. Сами стены, огораживающие дворы, налились сытостью и роскошью. Башенки, увенчанные фигурами загадочных толстых зверей, похожих на медведей с длинными передними лапами, каменные теремки с иконами, колючие ветви, как на терновом венце Христа, топорщившиеся сверху, медные стрельчатые кровли украшали каменные и кирпичные ограды, оштукатуренные и выкрашенные в белый, желтый, вохряный или коралловый цвет.
– Что за железные ветки торчат с оград? – заинтересовалась Феодосия. – Кто-нибудь знает?
– То от воров. Не дают пролезть на двор, – ответил опытный возничий.
Феодосия не уставала удивляться.
Но это были только цветочки. Виды хором, открывающиеся иногда в растворенные ворота или с возвышения дороги, потрясли ее не меньше, чем картина Везувия, показанная когда-то отцом Логгином в древлеписном фолианте. Все дома были каменные! В Тотьме лишь один храм мог позволить себе такую роскошь. Эх, Тотьма, милая серая птичка, исчезнувшая в снежных тучах за шеломлем! Сменила тебя московская жар-птица фазан – золотой, сияющий перьями, блистающий короной хохолка и волокущий по деревянной мостовой роскошный изумрудный хвост.
– Все как один из камня! – воскликнул Олексей.
– На могилу тоже камень кладут. И что? – с упрямством, которое должно было скрыть обиду за родной город, казавшийся раньше большим и лепым, ответила Феодосия.
– Зри, – вскричал Олексей, тыча рукой вверх, – окна из самоцветов!
Феодосия задрала главу и увидала верхние ярусы длинных хором, окна которых были набраны из круглых, величиной с яблоко, блистающих каменьев – рубиновых, синих, изумрудных, желтых. (На самом деле то были цветные муранские стекла, привозимые из Италии, но стоит ли разочаровывать доверчивых зрителей, раскрывая секрет чуда?) А что за ставни прикрывали окна других дворцов! Грановитые, с витыми решетками, лилейными цветами, оленьими рогами и рыбами осетрами! И все раскрашены в синь- прозелень, медь-золото! А коли где в окне не горели самоцветы, так заткнуто изнутри оконце заслонкой, обитой багряной шерстяной тканью, а то и ковром. А ворота! Такие ворота, должно быть, привозили из Византии! И как можно вырезать из камня и подвесить вдоль каменной же лестницы, ведущей в светелку, гроздья синих ягод?
– Сие виноград и есть, – пояснил Олексей.
Но и хоромы были не чудом по сравнению с храмами московскими. Коли взять самое красивое, расписанное к пасхе яйцо, да увенчать его золотым навершием или царской шапкой, усыпанной звездами, да поставить среди дубравы или вязов, да исторгнуть из него теплый свет и цветочную сладость – вот и будет московский храм! И выходили из сих храмов столь богатые жены, что Феодосия в каждой мнила царскую сродственницу, а то и дочь. Льняного полотна, в который рядились под шубы тотемские жены и девицы, тут и в помине не было. Если б можно было из золотых нитей вперемежку с серебряными соткать ткань, из такой бы и были одежды московиток. А как лепо у них украшены лица – коралловые щеки, пунцовые уста, черные брови и белая, как печь перед пасхой, шея… Да уж, столько впечатлений переварить в один присест было трудно. Москва вертелась перед Феодосией раскрытым сундуком, из которого все вываливались и низвергались под ноги ткани и меха, зеркала и самоцветы, перстни и кресты, чаши и блюда, ковры и кожи, виноград и коврижки. Изрядно устав от этого сияния и мельтешения, она пришла в себя, лишь когда обоз остановился и Олексей дернул ее за рукав:
– Да очнись же!
– Что? Куда?
– Дале мы с тобой пешком идем – обоз на тотемское подворье поедет.
Феодосия соскочила на мостовую; плохо соображая, собрала свое именье – котомку с тремя книгами, деревянным гребнем, ложкой, миской и шапкой – и растерянно поглядела на попутчика, славного детину из деревни Холопьево.
– Прощайте, значит?
– Зачем так грустно? – ответил детина. – Может, и свидимся еще. Бог в помощь!
Олексей и детина обнялись. Феодосия тайно обронила слезинку, и обоз повернул в проулок, или, говоря по-московски, линию.
Остались они одни. Впрочем, почему одни? Вдвоем.
– Куда теперь? – спросила Феодосия, тоном давая понять, что в сем вопросе возлагает решение на Олексея.
– Сперва устроим тебя в монастырь, авось сойдешь за монаха. А потом пойду в стрелецкую либо сокольничью слободу, наниматься к царю.
Феодосии потакали размах и самонадеянность Олексея: «К царю» – и не чином ниже! Его уверенный голос, без намека на растерянность или боязнь, несколько укрепил Феодосию, напуганную перспективой стать монахом мужской обители. Но иного выхода для беглой ведьмы, избежавшей костра, не предвиделось.
– Хорошо, – вздохнула Феодосия. – А в какой монастырь? Мне, Олеша, хочется в ученый. Чтоб готовальня там была…