— У нас вон Леня по части прогулок, — коварно кивал на меня Юрка.
— Я кустарь-одиночка, — поспешно возражал я. — Я поэт. Я вечерами натихую стихи пишу.
Эту мою реплику Юрка никак не обыгрывал. Некоторые вещи мы с ним обходили молчанием. Возвращаясь со своих посиделок у Тониного дома, я заставал его неспящим, но он и тут ни о чем не спрашивал — гасил сигарету и поворачивался на другой бок.
Иногда мне казалось, что вот я приду на скамейку, а там уже сидит Юрка.
— Которые тут временные, слазь! — непринужденно пошутит он и объявит, что предварительная часть игры кончена, я — третий лишний и пора мне сматывать удочки.
В самом деле, я ведь занимал скамейку явочным порядком. Даже если я танцевал в начале вечера с Тоней, почему-то не хотелось договариваться, что я буду ее ждать. Ближе к концу танцев я просто смывался, делал круг по деревне и шел к знакомой скамейке.
Однажды, подходя, я увидел, что скамейка занята — в темноте белела рубаха.
«Так и есть — Юрка!» — подумал я. Я даже не сразу сообразил, что Юрка белых рубашек не носит. Медленно я дошел до деревянных ворот, поставленных как попало на дороге. Можно было погулять в поле, можно было вернуться к себе.
«Что за черт, — подумал я, — боюсь, что ли?» Нащупав в кармане пачку, вынул сигарету, помял ее и, перескочив канавку, поднялся к белевшей в темноте рубахе.
— Прикурить найдется? — небрежно спросил я и только тут понял, что на скамейке сидит Петр.
«Ну, уж с этим переростком я в случае чего справлюсь!» — обрадовался я.
Молча Петр вынул зажигалку («Ишь ты, франт!»), раза два чиркнул, хмуро глядя на меня.
— Вечерок, да? — бодро сказал я, присаживаясь рядом.
Петька ничего не ответил, пригасил свою сигарету, встал и ушел.
Отойдя шагов на семь, он вдруг затянул:
У нас-ас цыгане… ночевали, пи-или и-и обедали…
«И этот тоже! — подумал я. — Что у них, сия частушка на все случаи жизни?» Тоню, которая появилась вскоре, я встретил вопросом:
— Ты знаешь некую частушку насчет цыган? Ну, которые ночевали, обедали и пили? Может, ты мне скажешь, что было дальше?
Тоня рассмеялась:
— А почему ты спрашиваешь?
— Да тут полчаса назад один молодой человек пропел мне ее.
— Здесь?
— На этом самом месте.
— Кто? Петька, что ли?
— Он самый.
— Ну и что он говорил?
— А ничего. Спел частушку и пошел.
Тоня опять рассмеялась, но так и не рассказала мне, что было дальше с цыганами.
Больше, однако, Петька не поджидал меня у Тониного дома.
Наша «знающая жизнь» Жанна, конечно, считала, что мы, «как все мужики», предпочитаем «легко доступных малограмотных девиц» ей — интеллектуалке, сложной женщине. По утрам, когда наша троица отправлялась на практику, Жанна неизменно осведомлялась:
— Ну, как дела, юноши? Немного устали, «притомились», как говорят здесь?
Я неприязненно молчал, Юрка бодро отшучивался:
Даже если юность мы проведем без промаха, Все равно, любимая, отцветет черемуха.
— Ну-ну! — говорила иронически Жанна. — Смотрите, бодрячки, не переутомитесь.
Оборвать Жанну было как-то неловко, слушать — неприятно.
— Да пусть себе треплется, — говорил, когда мы оставались вдвоем, Юрка. — Ее тоже надо понять: она всем сердцем к тебе, а ты от нее, как черт от ладана.
Представлять, что Тоню поцелует Юрка, было нестерпимо. И оттого, что все так по-дурацки началось, и самому было как-то стыдно и нехорошо. Это все время стояло между мной и Антоном. Антоном… Я ведь действительно частенько звал ее Антоном, а не Тоней. В ней было что-то мальчишеское, и мне приятно было это подчеркивать.
Не знаю, что думал Юрка о моих посиделках с Тоней, не знаю, как он сам ухаживал за ней, но если бы Жанна послушала наши с Тоней разговоры, она была бы немало озадачена.
— А вот знаешь, — говорила Тоня, — как надо у кукушки о жизни спрашивать?
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, прокукуй мне года!
Я повторял:
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, сколько мне жить?
— Не так! Не так! Какой ты непамятливый! Кукушечка, кукушечка, милая птушечка…
— Ты сама-то птушечка! Прокукуй мне года!
— Да живи подольше! — серьезно говорила она. — Жить-то, правда, хорошо?
— Когда как.
— А, видишь ты какой, — вдруг сердито замечала Тоня. — Чуть чего — и в кусты, да? Любишь масло слизывать, а хлеб под ноги бросаешь?
Логика ее была недоступна мне. Почему случайное, ничего не значащее замечание сердило ее? Почему, когда я болтал что на ум взбредет, выдумывал какие-то сказки, она слушала с радостной серьезностью, а когда я говорил дельные вещи — зачастую скучала? Объяснение одно: она была ребенком, мальчишкой, Антошкой.
Ее шутки, ее выражения казались мне поначалу странными. Задумается о чем-нибудь.
— Ты что, Антон? — спрошу я.
— А вот… докажи, что Земля на одной ножке вертится!
Я смеюсь неуверенно, а она:
— А вот… что такое вот такое?
Как-то я не выдержал, спросил:
— Юрка-то наш — парень что надо, правда?
— Юрка-то? Красавица!
— Не красавица, а красавец.
— Это у нас так говорят о ребятах — красавицы.
— Почему?
— Не знаю.
— А что, ведь и правда красивый?
— Красивый, — нахмурясь, согласилась Тоня, и я уже ревновал к этой хмурости.
Ревновал я и еще кое к чему. Со мной она была на «ты», а с Юркой — на «вы».
Он ее — на «ты», правда, вежливо и — «Тонечка», а она — на «вы» и делается не такая, как со мной.
Кстати, и со мной она иногда становилась вдруг на «вы», в минуты какой-то замкнутости. Подойдет после гулянки ко мне, улыбающемуся ей навстречу.
— Сидите? — скажет, пристально рассматривая меня.
— Почему же «сидите»? Я один сижу.
— Я и вижу, что не вдвоем. Скучаете?
— Что это ты сегодня со мной на «вы»? Вчера вроде на «ты» разговаривала.
— Вчера был — ты, сегодня — вы.
— Почему же это?
Она только плечом поведет.
— А завтра?
— А завтра будет завтрева.
И все это без тени улыбки: не то шутит, не то всерьез.
— Может быть, присядете? — подлаживаюсь я к ее тону.