Он бросил шкатулку на пол и выглянул в окно. Снаружи деревья окружали дом, в котором жил Эдвин. Что там, за деревьями, он не знал. Если он пытался рассмотреть мир, который был за ними, деревья дружно сплетались на ветру своими ветвями и преграждали путь его любопытному взгляду.
— Эдвин! — крикнула сзади мать. — Хватит глазеть. Иди завтракать.
Они пили кофе, и Эдвин слышал ее неровное прерывистое дыхание.
— Нет, — еле слышно сказал он.
— Что?! — раздался резкий голос. Наверное, она поперхнулась. — Что важнее: завтрак или какое-то окно?!
— Окно, — прошептал Эдвин, и взгляд его скользнул вдаль. «А правда, что деревья тянутся вдаль на десять тысяч миль?» Он не мог ответить, а взгляд его был слишком беспомощным, чтобы проникнуть в тот далекий Мир. И Эдвин снова вернул его обратно к газонам, к ступенькам крыльца, к его пальцам, дрожащим на подоконнике.
Он повернулся и пошел есть свои безвкусные абрикосы, вдвоем с Матерью, в огромной комнате, где каждому слову вторило эхо. Пять тысяч раз — утро, это окно, эти деревья и неизвестность за ними.
Ели молча.
Мать была бледной женщиной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — она подходила к узорчатому стеклу окошка в башенке на четвертом этаже старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее, и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.
А ее ребенок, Эдвин, был чертополохом, которого дыхание осеннего ветра могло разнести по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он был нервным мальчиком и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.
Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее, и наконец зло, почти брызгая слюной.
— Почему ты не слушаешься каждое утро?
Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она, и пальцы ее подергивались. Она была похожа на белый ядовитый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?
«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ так ими страшными, как они есть.»
— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?
— Нет...
— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты так уж хочешь умереть, то ступай!
Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.
— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частичку этого Мира. Он был прекрасен для него, а, значит, должен быть прекрасен и для тебя тоже. За этими деревьями нет ничего, ничего кроме смерти. Я не хочу, чтобы ты приближался к ним. Твой Мир — здесь, и ни о чем другом не надо думать.
Он кивнул с несчастным видом.
— A теперь улыбнись и кончай завтрак, — сказала она.
Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.
— Мама... — начал он медленно и несмело. — А что такое умереть? Ты все время об этом говоришь. Это такое чувство?
— Для тех, кто потом остается жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!
Он поцеловал ее и схватил учебники.
— Пока!
— Привет учительнице!
Он пулей вылетел из комнаты и побежал по бесконечным лестницам, холлам, переходам, все вверх и вверх через Миры, лежащие, как листы в слоеном пироге с прослойками из восточных ковров между ними и яркими свечами сверху. С самой верхней ступеньки он взглянул вниз, в лестничный пролет на четыре Мира Вселенной.
Низменность — кухня, столовая, гостиная. Две возвышенности — музыка, игры, рисование и запертые запретные комнаты. И здесь — он обернулся — Высокогорье удовольствий, приключений и учебы. Здесь он любил болтаться, бездельничать или сесть где-нибудь в уголке, напевая детские песенки.
Итак, это называлось Вселенной. Отец (или Господь, как часто называла его мать) давно воздвиг эти горы пластика, оклеенные обоями. Это было создание Творца, в котором Матери отводилась роль солнца. Вокруг нее должны были вращаться Миры. А Эдвин был маленьким метеором, кружившимся среди ковров и обоев, обвораживающих Вселенную.
Иногда он и Мать устраивали пикники здесь, на Высокогорье, расстилали бесконечные скатерти на коричневых плитах. А со старых портретов незнакомцы с желтыми лицами смотрели на их пир и веселье. Они пили воду, прозрачную и холодную, из блестящих кранов, упрятанных в черепичных нишах, а потом со смехом и воплями, в какой-то буйной радости били стаканы об пол. А еще они играли в прятки, и она находила его то завернутым, как мумия, в старую штору, то под чехлом какого-нибудь кресла, как диковинное растение, защищаемое от непогоды. Однажды он заблудился и долго плутал по каким-то пыльным переходам, пока Мать не нашла его, испуганного и плачущего, и не вернула в гостиную, где все такое родное и знакомое.
Эдвин бегом поднялся по лестнице. Два длинных ряда дверей тянулись вдоль коридора. Все они были закрыты и заперты. С портретов Пикассо и Дали на Эдвина смотрели жуткие лица чудовищ.
— Эти живут не здесь, — говорила Мать как-то, рассказывая ему про портреты изображенных на них чудовищ. Сейчас, пробегая мимо, Эдвин показал им язык. Вдруг он остановился; одна из запретных дверей была приоткрыта. Солнечный свет, вырывавшийся из нее, взволновал Эдвина. За дверью виднелась винтовая лестница, уходящая навстречу солнцу и неизвестности. Эдвин замер в нерешительности. Сколько раз он подходил к разным дверям, и всегда они были закрыты. А что, если распахнуть дверь и взобраться по этой лестнице на самый верх? Не ждет ли его там какое-нибудь чудовище?
— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.
— Хэлло... — лениво ответило эхо — все выше, выше — и пропало.
Он вошел в комнату.
— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он глядя вверх.
Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем, башенке. Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он не видел еще так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза.
В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало глаз, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли какие-то жуки. А другая половина мира была голубой и бесконечной. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Затем Эдвин увидел красно-бело-голубые палатки, развевавшиеся на высоких шестах.
Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен». Он упал на колени, распростерся на полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение, и слепота поразит его!
Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину. Он снова видел орешник, вязь, каменную стену и этот лес, который он считал бесконечной стеной и за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная