он говорил эти слова, а его боль и отчаяние. И все же, все же…
На следующий день мне позвонил Андрей Столыпин по прозвищу Масик - художник группы 'Алиса'. Он сказал мне, что Костя у него.
- Как он, что он?
- Да сумасшедший дом у меня, - ответил Андрей. - Он то поет, то плачет. Может быть, приедешь?
Я приехала под вечер. У Андрея, как всегда, толокся какой-то народ. Костя лежал на диване вверх лицом с закрытыми глазами. Казалось, он спит. Но он не спал. Когда открыл глаза, то выглядел очень спокойным. Увидел меня, улыбнулся. И снова:
- Ты прости, ладно?…
Мы проговорили до середины ночи. О всякой всячине. И о Саше, конечно.
На следующий день приехал Дима Ревякин.
Потом были похороны.
После того как стало известно о гибели Саши, Костя звонил Тупикину в управление культуры.
Просил помочь 'выбить' место на Северном кладбище - одном из лучших в Ленинграде. Тупикин помог. Место выделили. Но Сашины родные захотели похоронить его у Дороги жизни, в Ковалеве.
Сотни людей стояли на новом Ковалевском кладбище под Ленинградом около свежевырытой могилы. Представитель кладбищенской администрации, официальный распорядитель похорон, был в растерянности - и оттого, сколько народу собралось, и оттого, что люди стояли вокруг открытого гроба молча. Тяжелое, физически ощутимое молчание прижимало к обледеневшей земле. Казалось, сам воздух превратился в глыбы льда, спрессовался. Нечем дышать. Невозможно говорить. В этой траурной толпе не было ни одного человека, который пришел 'исполнить долг'. Была одна страшная боль на всех, одно общее горе, одна непоправимая беда. И поэтому, когда все же прозвучали слова, они не были похожи на традиционные надгробные речи. Несколько сбивчивых фраз Артема Троицкого. Потом кто-то прочел последние Сашины стихи. Потом чьи-то слова: 'Костя, скажи…' И срывающийся, неузнаваемый голос Кинчева: 'Мы тут с Димкой Ревякиным думали… Сашка просто поскользнулся! Он не выбросился из окна… Он оступился!… Вот…'
На крышку гроба положили Сашину гитару. Застучали по дереву, ударили по струнам мерзлые комья земли. И тихим стоном отозвались струны, зазвучав последний раз. Все. Кончено.
Так же молча потянулись люди по дороге к станции. За спиной оставалось огромное голое поле Ковалевского кладбища: ни одного дерева, ни одного креста. Низенькие прямоугольнички гранита, низенькие ограды - неметчина. Здесь начинает казаться, что весна - выдумка поэтов, что ее не бывает. Здесь особенно пронзительно выстреливает из памяти Сашина строка: 'Я знаю, зима в роли моей вдовы…'
Весной, которая все же наступила, 27 мая, в Сашин день рождения, Костя, я, Коля Васин и его приятель приехали в Ковалево. Костя и Коля смастерили скамеечку, чтобы каждый, кто приходит к Саше, мог посидеть рядом с ним. На краю кладбища рос лес. Ребята выкопали в лесу березку и посадили ее возле могилы. Она и сейчас там растет. Сашины поклонники всю ее увешали ленточками и колокольчиками. В ветреную погоду найти могилу нетрудно. По тоненькому звону этих колокольцев…
Эта трагедия на недолгий срок отодвинула все былые заботы. По сравнению с этой бедой все остальное стало казаться не то чтобы несерьезным, но словно потеряло остроту. Милиция, клеветник- корреспондент, ложь, грязь, мракобесие… Не хотелось обо всем этом думать. Тем более что наступила весна.
В начале марта Костя впервые спел 'Шабаш'. Эта песня посвящена памяти Саши Башлачева. Но это и песня о моем городе, прекрасном и зловещем, притягивающем, завораживающем, вдохновенном и больном. Мне казалось всегда, что почувствовать эту двойственность Петербурга может только тот, у кого не одно поколение предков родилось и умерло здесь. Я так думала, пока не услышала кинчевский 'Шабаш'. Я мало знаю произведений, в которых с такой болью, с такой любовью, с такой тоской и с такой надеждой говорится о моем родном городе. 'Шабаш' - одна из лучших Костиных песен. Если не лучшая.
Тягучая, тоскливая, как завывания ночной вьюги на пустынной холодной питерской набережной, мелодия начинает ее. Но чем дальше, тем все более и более светло звучит музыка, расцвечиваясь всеми цветами радуги, сверкая золотом питерских куполов, отливая синевой весеннего неба, мерцая призрачными красками белых ночей, вспыхивая красными всполохами рассветной зари.
Это песня-исповедь, песня-автобиография. Но и песня-биография многих и многих, кого в этом городе - великом и ужасном - свела жизнь. Это песня-провидение их судеб.