В комедии очень важно найти верное состояние, но это бывает нелегко. Однако в вестибюле отеля я сразу почувствовал себя самозванцем — бродягой, который выдает себя за постояльца отеля, чтобы немного побыть в тепле. Я вошел и тут же споткнулся о ногу какой-то дамы. Обернувшись, я извинился, слегка приподнял котелок, затем пошел дальше, споткнулся о плевательницу и, снова обернувшись, приподнял котелок перед плевательницей. За камерой раздался смех.
Там собралось немало зрителей — и не только актеры других групп, оставившие съемки, чтобы посмотреть на нас, но и рабочие, плотники и костюмеры. Это была высшая похвала. К концу репетиции вокруг нас собралась уже целая толпа, и все весело смеялись. Увидев среди зрителей Форда Стерлинга, я понял, что сыграл хорошо.
Когда в конце дня я пришел в уборную, там разгримировывались Форд Стерлинг и Роско Арбакль. Мы почти все время молчали, но атмосфера была наэлектризованна. И Форду и Роско я понравился, но я ясно чувствовал, что ни тот, ни другой еще не решили, как ко мне отнестись.
Мой эпизод оказался очень длинным, метров на двадцать пять. Поскольку обычно длина таких эпизодов не превышала трех метров, мистер Сеннет и мистер Лерман довольно долго обсуждали вопрос, оставить ли его в таком виде или сократить.
— Но если это смешно, — сказал я, — зачем же его резать? И эпизод было решено оставить без сокращений. А я дал себе слово сохранить грим и костюм, подсказавшие мне образ.
В этот вечер я возвращался домой на трамвае с одним из второстепенных актеров, и он мне сказал:
— Да вы затеяли что-то новенькое! В нашем павильоне еще никогда так не смеялись, даже когда играл сам Форд Стерлинг. Видели бы вы его лицо, когда он на вас смотрел!
— Будем надеяться, что публика тоже будет смеяться, — сказал я, стараясь сдержать свою радость.
Спустя несколько дней в баре «Александрия» я нечаянно услышал, как Форд Стерлинг описывал моего героя нашему общему знакомому Элмеру Элсуорту.
— Штаны мешком, башмаки стоптанные — ну, в общем, на редкость замызганный оборванец. И все время еще дергается, словно его блохи кусают. Но смешон!
Мой персонаж был непохож на образы других комиков и непривычен и для американцев и для меня самого. Но стоило мне надеть «его» костюм, и я чувствовал, что это настоящий живой человек. Он внушал мне самые неожиданные идеи, которые приходили мне в голову, только когда я был в костюме и гриме бродяги.
Я очень подружился с тем актером, с которым мы каждый вечер вместе возвращались на трамвае домой. Он подробно рассказывал мне о том, как кто относился в студии к моей игре, и обсуждал со мной мои новые выдумки.
— Это замечательная находка, когда вы споласкиваете пальцы в мисочке, а потом вытираете их о бороду старичка — такого у нас не видывали. — И дальше все в том же духе, а я слушаю, от гордости на седьмом небе.
Если моим режиссером бывал Сеннет, я чувствовал себя хорошо — мы все сразу придумывали тут же, в павильоне. В то время никто в студии не был особенно уверен в себе и в своих познаниях (включая и режиссера), и я решил, что понимаю столько же, сколько и другие. Это придавало мне смелости, я стал делать всякие предложения, с которыми Сеннет охотно соглашался. Я начинал верить в себя, в свои творческие возможности, в то, что могу сам создавать для себя сценарии. Эту веру вдохнул в меня именно Сеннет. Но хотя я и нравился Сеннету, мне еще надо было понравиться публике.
В следующей картине мне снова пришлось работать с Лерманом. Он уходил от Сеннета к Стерлингу, но из любезности согласился поработать у нас две недели сверх контракта. В начале съемки я еще предлагал ему всевозможные трюки. Лерман выслушивал меня, улыбался, но ничего не принимал.
— Может быть, это и смешно в театре, — говорил он, — но в фильме на это нет времени. Мы постоянно должны быть в движении, комедия — это только повод для погони.
С таким заявлением я не мог согласиться.
— Юмор остается юмором, будь то в фильме или на сцене, — пытался я спорить. Но он твердо держался дурацких шаблонов, издавна принятых на студии «Кистоун». Всякое действие должно было быть стремительным, что, в сущности, означало непрерывную беготню, лазанье по крышам домов или трамваев, прыжки в реку или в море. Вопреки его теориям, мне все же удалось в двух-трех эпизодах сыграть так, как я хотел, но он снова изуродовал их при монтаже.
Не думаю, чтобы Лерман дал обо мне Сеннету особенно лестный отзыв. После Лермана я попал к другому режиссеру, мистеру Николсу, человеку лет шестидесяти, который работал в кино с его первых дней. С ним у меня начались те же трудности. У Николса был только один прием — взять комика за горло и тащить из одного эпизода в другой. Я пытался предложить что-нибудь «потоньше», но он тоже не хотел меня слушать.
— У нас нет времени, нет времени! — кричал он. Ему нужно было только одно, — чтобы я подражал Форду Стерлингу. И все. И хотя я восставал не очень бурно, Николс все-таки пожаловался Сеннету, что «с этим сукиным сыном невозможно работать».
Примерно в это время на экраны вышла наша комедия «Необыкновенно затруднительное положение Мэйбл», которую ставил Сеннет. Трепеща, я отправился посмотреть ее в одном из городских кинотеатров. Первое появление Форда Стерлинга, как всегда, публика приветствовала смехом и бурей восторга, а я был встречен холодной тишиной. Все, что я проделывал сначала — в вестибюле отеля, — не вызывало даже улыбки. Однако дальше начались смешки, сперва отдельные, потом дружные и к концу картины зал дважды покатывался с хохоту. Я убедился, что к новым актерам зрители относятся не так восторженно, как к своим старым любимцам.
Вероятно, Сеннет ждал от меня большего. Он явно был разочарован. Дня два спустя он подошел ко мне:
— Слушайте, говорят, что с вами трудно работать.
Я пытался объяснить ему, что я работаю добросовестно и думаю только о том, как сделать картину лучше.