– Ну? – повторила Павла глупо, как нерадивая школьница.
Тритан молчал.
Свечка зашипела. Фитилек лег на бок, в лужицу расплавленного воска, пламя сделалось высоким – и погасло, превратилось в сизый стержень дыма.
Тритан вдруг притянул ее к себе; Павла не сопротивлялась, хотя в какой-то момент ей сделалось страшно, что он захочет повторить ВСЕ СНАЧАЛА…
– Павла… – прошептал он ей в самое ухо. – Для новой реализации… проекта Доброго Доктора… до сегодняшнего дня не хватало только модели. Тебя не хватало, Павла… Поверь, если бы оказалось, что ты по какой-либо причине не пригодна… к своей гипотетической роли, я бы первый обрадовался… Но к сожалению… даже Доброму Доктору не перепадало такой удачной модели. Изучая тебя, можно открыть маленькую фабрику везения. Со вполне предсказуемыми…
– При чем тут я?! – шепотом выкрикнула Павла. – Я же не собираюсь… – она запнулась, на мгновение лишившись речи. – Ты что… Послушай, я тебе ДЛЯ ЭТОГО нужна?!
Зеленые глаза Тритана оказались совсем близко от ее лица. Больные. Напряженные.
– Только… Павла. Я понимаю, я… Но ОТ ТАКИХ подозрений… ну не надо, пожалуйста!!
Он отвернулся. И его руки, ставшие вдруг холодными и мертвыми, соскользнули с ее голых плеч.
– Прости, – сказала она шепотом.
– Я часто врал тебе, Павла. Эти тесты… иногда просто требуют лжи. Но даже самый распоследний лгун, самый циничный экспериментатор… имеет предел, грань, за которую… не перешагнуть ни вранью, ни цинизму. Это обо мне.
Теперь он сидел на постели; склоняющееся солнце, отыскавшее щелку в закрытых шторах, белой полоской лежало на его голой шее. Как галстук. Или как лезвие.
– Видишь ли, Павла… Я не очень… искренний человек. Такая у меня… работа. Но я хочу, чтобы ты знала… эту правду. Обо мне. Веришь?
Павла вздохнула. Натянула одеяло до самых глаз.
– Веришь, Павла?
– Верю…
Тритан помедлил:
– Скажи еще.
– Верю…
Он умиротворенно улыбнулся. Светло, как прощенный, ненаказанный мальчишка.
Он знал, что сегодня снова не придется убивать. На много переходов вокруг Пещера была пуста – только запах мха и влаги, только гнезда насекомых, только мерцающие пятна лишайников и колонны сталагмитов; он шел. Он тек, переливался из коридора в коридор, и, кажется, светлый узор лишайников гас, оказавшись в пределах его досягаемости, и, кажется, кружащиеся под потолком жуки прятались при его приближении, и замирала струящаяся в щелях вода…
Даже в полной темноте он был еще темнее. Черная дыра, неуловимая бесформенная тень с угольками прищуренных глаз. Даже клыки его, вечно обнаженные, не отсвечивали в темноте – черные… Ужас Пещеры, он находил удовольствие в самом своем неторопливом шествии.
Ветер, приползший из дальних переходов, доносил до него обрывки запахов. Пахло теплым, кровью и шерстью – но так слабо и так далеко, что он не стал сворачивать с пути. Он просто нес себя через полутьму; ритмичное движение, чередование коридоров, черные пасти залов, прикосновение ветра к жестким бокам… Прикосновения камня к подушечкам мощных лап, ступающих расслабленно, почти изящно…
А потом из глубин Пещеры явилось… нет, это был не запах. Это было разлитое в воздухе, осязаемое, скверное предчувствие; он, не имевших равных по силе врагов, не знающий слабости и страха – он оборвал торжественное шествие.
Пещера молчала. На много переходов вокруг не водилось другой жизни, кроме жуков и червей; не знавший прежде колебаний, черный зверь остановился в нерешительности.
То, что находилось рядом, впереди, в темноте огромного зала – ЭТО не принадлежало Пещере. И потому не могло считаться живым. Никогда прежде сердце саага не позволяло себе столь нервного, сбивчивого ритма; ритм этот не был бешеным ритмом преследования, когда, загоняя некую быстроногую тварь, охотник захлебывается жадной слюной азарта.
Это была лихорадка страха.
Впервые в жизни саажий пульс бился в размере квелого сердчишка жертвы.
Он знал, что не пересилит себя. Не свернет за угол, не станет в преддверии огромного темного зала, не посмотрит в глаза ТОМУ, что возникло ниоткуда и исчезнет в никуда; он понимал, что никогда больше не будет знать покоя. Пещера перестала быть его охотничьим угодьем; однажды ощутив себя жертвой, он потерял свой прежний, незыблемый мир.
Еще мгновение – и черный зверь попятился, повинуясь новому для себя инстинкту – инстинкту самосохранения, причем самосохранения немедленного, лихорадочного, пока не поздно; еще мгновение – и ТОТ, что прятался за поворотом, за нагромождением камней, сделал шаг вперед.
Сааг присел. Распластался по земле, по камню, по ковру сухого мха, прижался к тверди брюхом, готовый заскулить, готовый закричать, моля о пощаде…
Потому что ТОТ был невозможен и невероятен, но ТОТ – был.
Он вдвое уступал саагу размерами и лишен был когтей и клыков. Он не казался мощным – но он стоял на двух ногах; он был всевластен, об этом говорили холодные незвериные глаза, он мог убивать одним