– Простите меня, ваше величество, что я осмелился прийти в Лувр и привести вас сюда, – сказал он, – но такова была последняя воля дворянина, и я должен был…
– Хорошо сделали, очень хорошо сделали, – сказала Маргарита, – вот вам, мэтр, награда за ваше усердие.
Кабош с грустью взглянул на полный золота кошелек, который Маргарита положила на стол.
– Золото! Вечно это золото! – прошептал он. – Ах, сударыня! Если бы я сам мог искупить ценою золота ту кровь, которую мне пришлось пролить сегодня!
– Мэтр, – с болезненной нерешительностью произнесла Маргарита, оглядываясь вокруг, – мэтр, надо еще куда-то идти? Я не вижу…
– Нет, ваше величество, нет – они здесь, но это грустное зрелище, лучше избавить вас от этого. Я принесу сюда в плаще то, за чем вы пришли.
Маргарита и Анриетта переглянулись.
– Нет, – сказала Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое приняла она, – ведите нас, мы пойдем за вами.
Кабош взял факел и отворил дубовую дверь на лестницу; видны были всего несколько ступенек этой лестницы, углублявшейся, погружавшейся в недра земли. Порыв ветра сорвал несколько искр с факела и пахнул в лицо принцесс тошнотворным запахом сырости и крови.
Анриетта, белая, как алебастровая статуя, оперлась на руку подруги, державшейся тверже, но на первой же ступеньке она пошатнулась.
– Не могу! Никогда не смогу! – сказала она.
– Кто любит по-настоящему, Анриетта, тот должен любить и после смерти, – заметила королева.
Страшное и в то же время трогательное зрелище представляли собой эти две женщины: блистая красотой, молодостью и драгоценностями, они шли, согнувшись, под отвратительным меловым сводом; одна из них, более слабая духом, оперлась на руку другой, более сильной, а более сильная оперлась на руку палача.
Наконец они дошли до последней ступеньки.
В глубине подвала лежали два тела, накрытые широким черным саржевым покрывалом.
Кабош приподнял угол покрывала и поднес факел поближе.
– Взгляните, ваше величество, – сказал он.
Одетые в черное, молодые люди лежали рядом в страшной симметрии смерти. Их головы, склоненные и приставленные к туловищу, казалось, были отделены от него только ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила их руки: волею случая или благоговейными заботами палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса.
Взгляд любви таился под сомкнутыми веками Ла Моля, презрительная усмешка таилась под веками Коконнаса.
Маргарита опустилась на колени подле своего возлюбленного и руками, которые ослепительно сверкали драгоценностями, осторожно приподняла голову любимого человека.
Герцогиня Неверская стояла, прислонившись к стене; она не могла оторвать взгляда от этого бледного лица, на котором она столько раз ловила выражение счастья и любви.
– Ла Моль! Мой дорогой Ла Моль! – прошептала Маргарита.
– Аннибал! Аннибал! – воскликнула герцогиня Неверская. – Такой красивый, такой гордый, такой храбрый! Ты больше не ответишь мне!..
Из глаз у нее хлынули слезы.
Эта женщина, в дни счастья такая гордая, такая бесстрашная, такая дерзновенная, эта женщина, доходившая в своем скептицизме до предела сомнений, в страсти – до жестокости, эта женщина никогда не думала о смерти.
Маргарита подала ей пример. Она спрятала в мешочек, вышитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, голову Ла Моля, которая на фоне бархата и золота стала еще красивее и красоту которой должны были сохранить особые средства, употреблявшиеся в те времена при бальзамировании умерших королей.
Анриетта завернула голову Коконнаса в полу своего плаща.
Обе женщины, согнувшись под гнетом скорби больше, чем под тяжестью ноши, стали подниматься по лестнице, бросив прощальный взгляд на останки, которые они покидали на милость палача в этом мрачном складе трупов обыкновенных преступников.
– Не тревожьтесь, ваше величество, – сказал Кабош: он понял этот взгляд, – клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.
– А вот на это закажи заупокойные обедни, – сказала Анриетта, срывая с шеи великолепное рубиновое ожерелье и протягивая его палачу.
Они вернулись в Лувр тем же самым путем, каким из него вышли. У пропускных ворот королева назвала себя, а перед дверью на лестницу, которая вела в ее покои, сошла с носилок, поднялась к себе, положила скорбные останки рядом со своей опочивальней – в кабинете, который должен был с этой минуты стать молельней, оставила Анриетту на страже этой комнаты и около десяти часов вечера, более бледная и более прекрасная, чем когда бы то ни было, вошла в тот огромный бальный зал, где два с половиной года назад мы открыли первую главу нашей истории.
Все глаза устремились на нее, но она выдержала этот общий взгляд с гордым, почти радостным видом: ведь она же свято выполнила последнюю волю своего друга.