мне: «Спасите его вместе с собою».
— Тем больше оснований, как я уже сказал, ответить верностью на его верность. Этот человек хотел нас спасти. Спасем же мы его.
— Как так?
— Сказав ему: «Ваш заговор раскрыт. Генерал Шампионне предупрежден; там, где вы рассчитываете на легкую победу, вы встретите отчаянное сопротивление и добьетесь только бесполезного кровопролития на улицах Неаполя. Откажитесь от заговора, поспешите уехать; последуйте сами совету, который вы дали мне».
— Сама честь говорит твоими устами, милый Сальвато. Я сделаю то, что ты советуешь. Но послушай…
— Что такое?
— Мне послышался шум в соседней комнате, там закрыли дверь. Не услышал ли нас кто-нибудь? Уж не следят ли за нами?
Сальвато бросился туда: в комнате было пусто.
— Никого здесь не было, кроме Микеле, — сказал он. — По-твоему, плохо, если он нас слышал?
— Нет, потому что он не знает имени человека, который ко мне приходил. А то, милый Сальвато, — добавила Луиза, смеясь, — ты сделал его таким патриотом, что он, пожалуй, был бы способен тотчас же донести на него.
— Что ж, — сказал Сальвато, — стало быть, все в порядке и совесть твоя спокойна, не правда ли?
— Ты уверяешь меня, что мы поступаем согласно всем правилам благородства?
— Я клянусь тебе в этом.
— Ты хороший судья в делах чести, Сальвато, и я верю тебе. Вернувшись в Неаполь, я его предупрежу. Его имени я не произнесу никогда, даже в твоем присутствии. Значит, он ни в чем не может быть скомпрометирован, а если так случится, то не по моей воле. Не будем же думать больше ни о чем, только о счастье быть вместе. Только что я проклинала политику, революции, заговоры… Я с ума сошла! Без этих политических смут ты не был бы послан в Неаполь твоим генералом; без этих революций я не узнала бы тебя; без этих заговорщиков я не была бы сейчас рядом с тобой. Да будет благословенно все, что творится по воле Божьей, ибо это есть благо!
И молодая женщина, совершенно успокоенная, радостная, бросилась, улыбаясь, в объятия своего возлюбленного.
CXIV. МИКЕЛЕ-МУДРЕЦ
He знаю, кто — писатель духовный или мирской, и нет у меня времени доискиваться — кто сказал: «Любовь сильна, как смерть»?
Это похоже на изречение, но на самом деле это не более чем факт, да и то сомнительный.
Цезарь сказал у Шекспира, или, вернее, Шекспир сказал устами Цезаря: «Опасность и я — два льва, рожденные в один и тот же день, но я был первым» 29.
Любовь и смерть также родились в один и тот же день, день сотворения мира, только любовь родилась первой.
Перед тем как умереть, любят.
Когда при виде Авеля, убитого Каином, Ева заломила свои материнские руки и воскликнула: «Горе! Горе! Горе! Смерть пришла в мир!», — смерть пришла уже после любви, ибо сын, которого только что похитила смерть, был дитя ее любви. Неверно говорить: «Любовь сильна, как смерть»; надо сказать: «Любовь сильнее смерти», потому что любовь всегда борется и побеждает смерть.
Пять минут спустя после того, как Луиза сказала: «Да будет благословенно все, что творится по воле Божьей, ибо это есть благо!», она уже все забыла, вплоть до причины, которая привела ее сюда; теперь имело значение лишь одно: она рядом с Сальвато, Сальвато рядом с ней.
Между влюбленными было решено, что они расстанутся только вечером, что в этот же вечер Луиза повидает главу заговора и на следующий день, дав ему время отменить приказ о восстании и обезопасить себя и своих соучастников, Сальвато расскажет обо всем генералу, который совместно с гражданскими властями примет необходимые меры, чтобы пресечь заговор, на случай если, несмотря на уведомление г-жи Сан Феличе, мятежники будут упорствовать и начнут восстание.
Затем, покончив с делами, наши прекрасные влюбленные отдались своей любви.
Отдаться любви всецело, когда вы без памяти влюблены, это как бы обрести крылья голубки или ангела и улететь далеко от земли, отдыхать на пурпурном облаке, на солнечном луче, смотреть друг на друга, улыбаться, тихонько перешептываться, видеть Эдем у своих ног и рай над своей головой и в промежутках между двумя волшебными словами «люблю тебя», повторенными тысячу раз, слышать небесные хоры.
День пролетел как мечта. Утомленные уличным шумом, задыхавшиеся в четырех стенах, жаждавшие простора, свободы, уединения, они устремились за город, на природу, которая в неаполитанских провинциях начинает оживать в конце января. Но там, в окрестностях города, на каждом шагу им встречались те же докучные помехи. Один из них воскликнул, смеясь: «В пустыню!» — другая подхватила: «В Пестум!»
Мимо проезжала коляска. Сальвато остановил ее, и влюбленные сели. Конечная цель путешествия была указана, лошади понеслись как ветер.
Ни он, ни она раньше не видели Пестума. Сальвато покинул Южную Италию прежде чем открылись его глаза. Луиза тоже никогда там не бывала, потому что, хотя кавалер Сан Феличе много рассказывал ей о Пестуме, он не хотел ее туда везти из страха перед малярией, но об этой опасности они сейчас даже не подумали. Если бы кто-либо из них вместо Пестума назвал Понтийские болота, другой бы повторил за ним то же самое. Разве в такую минуту лихорадка могла им угрожать? Ведь счастье — самое сильное из всех противоядий!
Луизе хорошо была известна история мест, где они проезжали, огибая этот великолепный залив, который в пору, когда еще не существовал Салерно, назывался Пестумским. И, однако, она, словно любознательный и несведущий в археологии ученик, предоставила Сальвато говорить, потому что ей нравилось его слушать. Она заранее знала все, что он собирался рассказать, но ей казалось, будто она слышит это впервые. Никакое описание не могло бы передать все величие пейзажа, все благородство линий, открывшихся перед их глазами, когда на одном из поворотов дороги они вдруг заметили три храма, выделяющиеся теплым цветом палого листа на глубокой лазури моря. Да, только это и могло сохраниться от суровой архитектуры тех эллинских племен, родиной которых были подножия Оссы и Олимпа, племен, которые, вернувшись с безуспешной войны в Пелопоннесе, куда увлек их Гилл, сын Геракла, нашли свою страну захваченной перребами; им пришлось оттуда уйти, оставив тучные долины Пенея лапифам и ионийцам, и найти себе приют в Дриопиде, что с тех пор стала называться Доридой, а впоследствии, через сто лет после Троянской войны, отбить у пеласгов, преследуя их до самой Аттики, Микены и Тиринф, что еще и доныне славятся огромными руинами, Арголиду, где они нашли гробницу Агамемнона, и Лаконию, жителей которой они низвели до положения илотов, а самое страну превратили в Спарту, живое воплощение их сурового и мрачного гения, запечатленного в законах Ликурга. В течение шести веков развитие цивилизации было приостановлено этими завоевателями, враждебными и равнодушными к ремеслам, искусствам и письменности, так что, когда во время Мессенских войн им понадобился поэт, они заняли у афинян Тиртея.
Как могли они, эти суровые сыны Олимпа и Оссы, жить на мягких равнинах Пестума, среди цивилизации Великой Греции, куда южные бризы доносили им благоухания Сибариса, а северный ветер — испарения Байев? Среди полей роз, цветущих дважды в год, эти три грозных гранитных храма поднялись как протест против теплого климата, против изящной цивилизации, пронизанной ионийским дыханием; разрушенные еще во времена Августа, они сохранились в руинах и до наших дней, словно желая оставить для будущих поколений монументальные образцы древнего искусства, мощные, как все примитивы.
Ныне от завоевателей из Спарты остались лишь эти три гранитных остова, где в окружении смертоносных миазмов царствует лихорадка, и развалины стен, словно очерченные по линейке; чтобы обойти этот маленький четырехугольник, нужно добрый час с трудом пробираться по кочкам и ямам. Немногие призраки, которые еще блуждают здесь, пожираемые лихорадкой, и с завистью смотрят на путешественника впалыми глазами, — не более и не менее как потомки древних завоевателей, подобно тому как горькие ядовитые травы смрадных болот — отпрыски тех розовых кустов, которые покрывали целые поля и которыми издали любовался путник, что держал путь из Сиракуз в Неаполь, по дороге вдыхая их