погруженный в тайные мысли, он бродил по улицам пешком, пресловутая его дубинка, выре-, занная из ствола лавра, выглядела скорее посохом пилигрима, на который он, часто останавливаясь, опирался ладонями и подбородком, словно утомленный долгим путешествием.
Несколько человек, заметивших в нем такую перемену, весьма их занимавшую, уверяли даже, будто видели, как Фра Пачифико заходил в церковь и молился, упав на колени.
Капуцин молился! Никто не хотел этому верить.
CLXXIV. ВИДЕНИЕ
Пока на улицах Неаполя убивали, в порту праздновали победу.
Как можно было судить по белому флагу, поднятому вместо трехцветного знамени, форт Сант'Эльмо был готов капитулировать. Незамедлительно начались переговоры между полковником Межаном и капитаном Трубриджом. Было достигнуто соглашение по всем главным пунктам, так что король, сохранявший внешние признаки уважения к кардиналу, мог послать ему около трех часов пополудни такое письмо:
Франческо Руффо недолго пробыл в Неаполе: он приехал утром 9-го и уехал вечером 10-го; но король, прислушивавшийся к наветам Нельсона и Гамильтона, не доверял кардиналу и предпочитал, чтобы дон Чиччо, как он его называл, находился в Палермо, а не рядом с братом.
Дон Чиччо, который никогда не злоумышлял против короля и не имел такого намерения ныне, был готов в назначенный час и отбыл в Палермо без всяких возражений.
Когда он уезжал, то есть в семь часов вечера, флагманский корабль готовился к пышному празднеству. Король заслушал доклад своего доверенного судьи Спецьяле и раздал приглашения на вечер избранным лицам из числа тех, кто явился на судно приветствовать своего монарха.
На борту «Громоносного» должен был состояться бал и званый ужин.
В мгновение ока, как при подготовке к бою, были убраны перегородки средней палубы, каждая пушка превратилась в цветник или буфет с прохладительными напитками, и в девять вечера судно, сияющее огнями от фок-мачты до последней брам-стеньги, было готово принять гостей.
И тогда, при свете факелов, которые создавали некую движущуюся иллюминацию, стали видны сотни лодок, отделяющиеся от берега. На одних были избранные, которые должны были подняться на борт, на других были льстецы, которые везли с собою музыкантов, чтобы исполнить серенаду королю, либо просто любопытные, жаждавшие все увидеть, а главное, быть увиденными.
Лодки были переполнены нарядными женщинами, украшенными цветами и бриллиантами, мужчинами, увешанными орденскими лентами и крестами. Все это пряталось при Республике и теперь словно выползло из-под земли, чтобы согреться под солнцем восстановленной монархии.
Бледное и печальное это было солнце! Оно взошло и закатилось в кровавом тумане 10 июля 1799 года.
На палубе начался бал.
Волшебное зрелище представляла собою, должно быть, движущаяся крепость, сверху донизу освещенная праздничными огнями, с тысячью вымпелов, развевавшихся на ветру, и снастями, сплошь увитыми гирляндами из лавровых ветвей.
Нельсон, которому монархия устроила праздник 22 сентября 1798 года, давал теперь ответный праздник монархии.
На этом торжестве, как и на прошлом, тоже суждено было возникнуть видению, еще более ужасному, роковому и мрачному, чем первое.
Вокруг корабля, на котором скорее из страха, нежели из преданности, собрался весь двор, за исключением нескольких человек, оставшихся в Палермо, — двор, где царила прекрасная куртизанка, — теснилось, как было сказано, более сотни лодок с музыкантами, исполнявшими те же мелодии, что и корабельный оркестр, в согласии с ним, так что по морю, залитому серебристым лунным светом, словно бы расстилался покров гармонических звуков.
Поистине в эту ночь Неаполь был античной Партено-пеей, дочерью нежной Эвбеи, а его залив — убежищем сирен.
Самым сладострастным празднествам, какие устраивала Клеопатра для Антония на озере Мареотис, небо не дарило такого звездного полога, море — такого ясного зеркала, воздух — такого благоуханного ветерка.
Правда, время от времени к пению арф, скрипок и гитар примешивался предсмертный вопль убиваемого, похожий на жалобу морского духа; но разве на празднествах в Александрии не звучали стоны рабов, на которых пробовали действие ядов?
Ровно в полночь в темную лазурь неаполитанского неба взвилась ракета, рассыпая вокруг золотые искры: то был сигнал к ужину. Бал окончился, но музыка не умолкла, и танцоры обратились в сотрапезников, спустились на среднюю палубу, вход на которую до тех пор преграждали часовые.
Если воспользоваться модным языком того времени, то надо будет сказать, что Комус, Вакх, Флора и Помона соединили на борту «Громоносного» свои лучшие дары. Вина Франции, Венгрии, Португалии, Мадейры, Кейптауна, Коммандерии сверкали в графинах самого чистого английского хрусталя и переливались всеми цветами радуги, всеми оттенками драгоценных камней, от прозрачного бриллианта до алого рубина. Косули и кабаны, зажаренные целиком; павлины с распущенными хвостами, отливавшими изумрудом и сапфиром; золотые фазаны, свешивающие с блюд свои пурпурные головы; меч-рыбы, грозящие гостям своим страшным лезвием; гигантские лангусты — прямые потомки тех, которых привозили Апицию со Стромболи; всевозможные фрукты, цветы всех времен года громоздились на столе, тянувшемся от носа до самой кормы громадного судна и казавшемся бесконечным, отражаясь в зеркалах, поставленных на его концах друг против друга. На левом и правом бортах корабля были отворены все пушечные порты, а на корме, по обе стороны зеркала, распахнуты две огромные двери на изящную галерею, служившую балконом адмиральской каюте.
В каждом пушечном порту привлекали взгляд одновременно живописные и воинственные трофеи: мушкетоны, сабли и пистолеты, пики и абордажные топоры, лезвия которых, столь часто бывавшие красными от французской крови, а теперь начищенные до блеска, отражали ослепительный свет тысяч свечей и казались железными солнцами.
Даже сам Фердинанд, привыкший к роскошным празднествам королевского дворца, Фавориты и Казерты, ступив на доски этой импровизированной пиршественной залы, невольно вскрикнул от восхищения.
Таких чудес и волшебства не знали дворцы Армиды, воспетые в поэме Тассо.
Король занял свое место за столом и указал справа от себя стул Эмме Лайонне, слева — Нельсону и напротив — сэру Уильяму.
Остальные гости разместились согласно этикету на большем или меньшем расстоянии от короля.
Когда все уселись, Фердинанд обвел взглядом обширный круг сотрапезников. Может быть, он вспомнил, что тот, кто имел наибольшее право сидеть за праздничным столом, отсутствует и даже отвергнут, и прошептал про себя имя кардинала Руффо.
Но не такой человек был Фердинанд, чтобы долго задерживаться на доброй мысли, если она несла за собою упрек в неблагодарности.
Он тряхнул головой, сложил губы в привычную хитрую улыбку, и так же как по возвращении в Казерту после бегства из Рима он говорил: «Здесь нам лучше, чем на дороге в Альбано!» — теперь, потерев руки и вспоминая шторм, в который он попал во время бегства на Сицилию, король изрек: «Здесь нам лучше, чем по пути в Палермо!»
Бледное, болезненное лицо Нельсона залилось краской. Он подумал о Караччоло, о торжестве неаполитанского адмирала во время того плавания, о том, какое оскорбление нанес ему Караччоло, явившись к нему на борт под видом лоцмана и проведя «Авангард» меж подводных камней, преграждавших