преследовал, — иными словами, соорудил себе броню из крови своего чада. Несчастные беглецы, не найдя никого, кто согласился бы предоставить им убежище, прятались в городской клоаке, где встречали других несчастных, вынужденных скрываться там, как и они; по ночам голод выгонял их оттуда на поиски пищи. Лаццарони поджидали их в засаде, хватали и предавали мучительной смерти, а потом отрубали у искалеченных трупов головы и относили их к кардиналу Руффо».
А теперь послушайте еще:
«Во время осады замков и города, — рассказывает историк Куоко, тот самый, кого король в письме к кардиналу Руффо безоговорочно приговорил к смерти, — неаполитанский народ творил даже по отношению к женщинам такие варварства, которые приводят в содрогание и кажутся необъяснимыми. На городских площадях сложили костры, в них бросали живых или умирающих людей, а потом пожирали их поджаренную плоть».
Заметьте, что это рассказывает не кто иной, как Винченцо Куоко, автор «Исторического очерка революционных событий в Неаполе», — иными словами, один из самых выдающихся неаполитанских юристов. Несмотря на распоряжение Фердинанда, ему удалось избежать и зверств черни и последовавшей затем судебной расправы. Шесть лет он провел в изгнании, вернулся на родину вместе с королем Жозефом; в пору правления Мюрата был министром и впал в безумие от страха, когда после падения Мюрата принц Леопольдо потребовал, чтобы он представил свой «Исторический очерк»!
Другой автор, уже анонимный, озаглавивший свою книгу «Опасности, которые мне довелось пережить», рассказывает, как он, переодетый женщиной, укрылся в одном доме, где ему соблаговолили оказать гостеприимство, и там познакомился с кюре Ринальди, а тот, не умея писать, под пыткой заставил его сочинить памятку для короля Фердинанда, в которой испрашивал у его величества милости для себя — назначения управителем Капуа, причем в доказательство неоспоримых прав на этот пост перечислял свои заслуги: он, якобы, раз пять-шесть пожирал якобинцев, в частности однажды пожрал руку младенца, вырванного из чрева убитой матери.
Можно было бы составить особую книгу из простых рассказов о страданиях, которым подвергали патриотов, муках, делающих честь воображению неаполитанских лаццарони и не числящихся ни в арсенале инквизиции, ни в реестрах пыток, применяемых краснокожими индейцами. (Примеч. автора.)].
Костер был сложен из мебели, вышвырнутой из окон дома. Хотя обломки забили всю улицу, первый этаж оказался менее опустошенным, чем верхние, в столовой сохранилось десятка два стульев и стенные часы, которые с бесстрастностью, присущей механизмам, продолжали отмечать время.
Сальвато безотчетно взглянул на часы: они показывали четверть пятого. Лаццарони втащили его в столовую и бросили на стол. Решив не говорить палачам ни слова, то ли из презрения к ним, то ли потому, что считал слова бесполезными, он повернулся на бок и сделал вид, будто заснул.
И тогда эти люди, искушенные в пытках, стали пререкаться между собой, какой смертью должен умереть Сальвато.
Беккайо с его удивительным инстинктом мести настаивал на скорой и позорной смерти.
Сгореть на медленном огне, быть заживо подвешенным, разрезанным на куски — Сальвато мог бы вынести все это без единой жалобы и стона.
То было бы убийство, а в глазах этого лаццароне убийство не унижало, не обесчещивало, не принижало жертву.
Беккайо хотел иного. К тому же, изуродованный и искалеченный рукою Сальвато, он заявил, что пленник принадлежит ему. Это его добро, его собственность, его вещь. Значит, он может предать его такой смерти, какую пожелает.
И он пожелал, чтобы Сальвато повесили.
Смерть на виселице смешна: тут нет кровопролития (а ведь оно облагораживает!), глаза вылезают из орбит, язык распухает и вываливается изо рта, висельник качается, делая забавные жесты. Именно такой смертью, в десять раз худшей, чем прочие виды казни, был обречен погибнуть Сальвато.
Молодой человек слышал весь спор и вынужден был признать, что Беккайо, будь он сам Сатана, царь богоотступников, и проникни он в душу пленника, не мог бы лучше угадать, что в ней творилось.
Итак, было решено, что Сальвато повесят.
Над столом, где лежал пленник, в потолок было ввинчено кольцо для люстры.
Правда, люстра была разбита.
Однако для намерений Беккайо люстры не требовалось, достаточно было и кольца.
Он взял в правую руку веревку и, хотя левая была искалечена, все же сумел завязать петлю.
Затем он взобрался на стол, потом, как на табурет, стал на тело Сальвато, который остался столь же бесчувствен к давлению его мерзкой ноги, как если бы уже был мертвецом. Наконец он продернул веревку в кольцо.
Но вдруг Беккайо замер: ему явно пришла в голову новая мысль.
Он оставил петлю висеть в кольце, а свободный конец веревки бросил на пол.
— Братцы, — проговорил он, — я прошу у вас четверть часа, всего четверть часа! Обещайте, что сохраните ему жизнь на этот срок, а уж я обещаю устроить этому якобинцу такую смерть, что вы останетесь довольны.
Все стали приставать к Беккайо, любопытствуя, что именно он имеет в виду и о какой смерти говорит, но тот упрямо отказался отвечать на вопросы, бросился вон из особняка и поспешил в сторону деи Соспири делл'Абиссо.
CXLVIII. ЧТО СОБИРАЛСЯ ДЕЛАТЬ БЕККАЙО НА ВИА ДЕИ СОСПИРИ ДЕЛЛ'АБИССО
Виа деи Соспири делл'Абиссо, что значит «улица Вздохов-из-Бездны», выходила одним концом на набережную улицы Нуова, а другим на Старый рынок, где обыкновенно происходили казни.
Она называлась так потому, что, вступая на эту улицу, осужденные в первый раз видели эшафот, и редко бывало, чтобы при этом зрелище не вырвался у них горький вздох из самой глубины души.
В одном из домов на этой улице, с такой низкой дверью, что, казалось, ни одно человеческое существо не может войти в него с высоко поднятой головой (и действительно, туда по двум ведущим вниз ступеням входили согнувшись, как в пещеру), беседовали, сидя за столом, за фьяской вина со склонов Везувия, двое мужчин.
Один из них нам неизвестен, зато другой — наш старый знакомый Бассо Томео, рыбак из Мерджеллины, отец Ассунты и трех молодцов, которые тянули сеть в день чудесного улова рыбы, ставший последним днем для братьев делла Торре.
Читатель помнит, какие страхи преследовали его в Мер-джеллине и почему он переселился в Маринеллу, на другой конец города.
Вытянув в очередной раз свою сеть, вернее сеть своего отца, младший его сын Джованни заметил на углу набережной улицы Нуова и улицы Вздохов-из-Бездны, в окне, пробитом на уровне земли, потому что в квартиру надо было спускаться по двум ступенькам (на языке современных строителей это называется «полуподвалом»), — Джованни, говорим мы, заметил в окне красивую молодую девушку и влюбился в нее.
Судя по ее имени, ей самим Богом назначено было выйти за рыбака.
Ее звали Мариной.
Джованни, переехавший в этот квартал с другого конца города, не знал того, что было известно каждому от моста Магдалины до улицы Пильеро, а именно: кому принадлежал дом с низким входом и кто была девушка, этот прекрасный прибрежный цветок, распустившийся у морских вод.
Он навел справки и узнал, что хозяин дома — маэстро Донато, неаполитанский палач.
Южные народы, в том числе неаполитанцы, не испытывают к человеку, приводящему в исполнение смертные приговоры, такого отвращения, какое он обычно внушает людям Севера, но все же не утаим от нашего читателя, что это открытие было неприятно Джованни.
Первым его побуждением было отказаться от прекрасной Марины. Молодая парочка еще только обменивалась взглядами и вздохами, так что разрыв не представлял особых затруднений: стоило лишь Джованни больше не бродить перед ее окном, а если и случилось бы случайно пройти, глядеть в другую сторону.
Восемь дней он не ходил на заветный угол, на девятый не выдержал.