Афанасий Вайа созвал прислужников, которые следовали за армиею, набрал таким образом человек полтораста и окружил караван-сарай. Али подал сигнал, взмахнув секирой, и в ту же минуту сто человек, которые взошли на стены, выстрелили, отбросили ружья, взяли другие, поданные теми, которые стояли внизу, и сделали еще залп, за которым вскоре последовал третий. Те из семисот кардикиотов, которые были еще на ногах, пытались избавиться от смерти. Одни бросились к воротам, чтобы их выломать, но ворота были завалены; другие, как ягуары, скакали на стены, начали работать кинжалами, ятаганами, топорами. Отбитые со всех сторон, пленники опять столпились на середине. Али взмахнул топором, и выстрелы загремели снова. Это была уже как бы охота в цирке; несчастные старались избавиться бегством от смертоносных пуль, которые их преследовали. Убийство продолжалось четыре часа. Наконец, из всех тех, которые, полагаясь на обещания и клятвы, вышли поутру из города, не уцелел ни один, и третье поколение кардикиотов, все без исключения, погибло за преступление, совершенное шестьдесят лет назад их предками.
При конце убийства на склоне горы появились жены, матери, дочери несчастных жертв: они, как приведения, тянулись длинною вереницею. По уговору Али с сестрою, их вели в Либаово; они ломали себе руки, рвали волосы; несчастные слышали пальбу а догадались, что это такое. Вскоре они вступили в мрачную, извилистую долину, которая ведет из Хендрии в Либаово, и исчезли одни за другими, как тени, которые уходят в ад.
Я принужден был присутствовать при этом ужасном убийстве и не в состоянии был ничего сделать в пользу осужденных; я даже и не пытался просить за них: ясно было, что они давно уже приговорены к смерти волею непреклонною, неумолимою. Но, когда все было кончено, когда Али, видя, что все враги его погибли, вздохнул свободно, я подошел к нему, бледный, как те, которые лежали перед нами, и просил, чтобы он дал мне обещанные пропуск и конвой; но он отвечал, что печать его осталась в Янине, и что он оттуда только может отпустить меня. Отвечать было нечего: ключ от двери, которая вела к Фатинице, была в руках этого человека, а я решился во что бы то ни стало соединиться с нею, хотя бы для этого пришлось, как Данту, пройти через ад.
Убийцы слезли в караван-сарай, попытали тела кинжалами и добили всех кто еще дышал. Али велел отобрать трупы начальников, связать их, как плоты, которые у нас сплавляют по рекам, и бросить в Келидн, чтобы, пройдя оттуда в реку Лаой, они пронесли от Тебелина до Аполлонии весть о новой, страшной его Мести; прочие велел оставить в караван-сарае и отпереть ворота, чтобы тела сделались добычею волков и шакалов, которые, почуяв запах крови, уже завывали в горах.
Под вечер мы пустились в путь: шествие наше было безмолвно, как похороны; чоадары и черные христиане в знак траура несли ружья свои дулом вниз; сам Али, как лев, упившийся кровью, отдыхал, лежа в паланкине, который несли на плечах его валахи. Ночь была темная; вдруг при повороте за гору мы увидели сильный свет и услышали страшные крики: это, после пира льва, потешалась львица; Али окончил свое дело, Хаиница начала свою работу.
Мы продолжали свой путь. Огромный костер, разложенный перед воротами Либаово, служил нам маяком, и мы видели, как тени волновались в светлом кругу, распространявшемся от него. Али не велел ни поторопиться, ни идти тише: после утреннего зрелища это казалось ему уже не занимательным; наконец, мы стали различать, что там происходило.
Женщин подводили по четыре к Хаинице; ока срывала с них покрывала, приказывала обстричь им волосы, обрезать платье выше колен и предавала их солдатам, которые увлекали несчастных, как добычу.
Али остановился перед этим зрелищем, сестра увидела его и приветствовала не словами, а бешеными криками; она казалась Эвменидою. Я не в состоянии был выдержать этого зрелища и заставил лошадь свою попятиться на несколько шагов. В эту минуту в толпе женщин раздался громкий крик, и одна молоденькая девушка, растолкав подруг своих, бросилась ко мне и обняла мои колена:
— Это я, — вскричала она. — Я! Разве ты не узнаешь меня? Ты уже однажды спас меня в Константинополе. Погляди на меня, вспомни. О, я не знаю твоего имени, но меня зовут Василики.
— Василики! — вскричал я. — Василики? Гречанка, которая бросила мне перстень! Да, да, я помню, ты говорила, что будешь жить в Албании.
— О, он вспомнил, вспомнил! Да, это я, я сама. Спаси нас, меня от бесчестия, мать мою от смерти!
— Пойдем со мною; я попытаюсь, — сказал я. Я подвел ее к Али.
— Паша, — сказал я, — помилуй эту девушку.
— Помилуй, помилуй нас, визирь! — вскричала Василики. — Государь, мы не из этого несчастного города; мы из Стамбула и ничем не заслужили твоего гнева. Государь, я несчастная девушка; прими меня к себе в невольницы, я отдаюсь тебе; спаси только мать мою…
Визирь обернулся к ней; гречанка стояла на коленях; волосы ее были распущены, покрывало развевалось по ветру; ока была прекрасна в эту минуту. Али поглядел на нее и протянул к ней руку.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Василики, — отвечала девушка.
— Прекрасное имя: оно значит царица. С этих пор, Василики, ты будешь царицею моего гарема. Приказывай, я сделаю все, что тебе угодно.
— Ты не шутишь, не смеешься надо мною, визирь? — спросила Василики, дрожа всем телом и посматривая то на него, то на меня.
— Нет, нет! — вскричал я. — У Али сердце льва, а не тигра; он мстит тем, которые его оскорбляли, но щадит невинных. Визирь, эта девушка не из Кардики; года два назад я освободил ее в Константинополе; не отказывайся от своих слов.
— Что сказано, то сказано; успокойся, Василики, — отвечал паша. — Покажи мне свою мать, и вы будете жить у меня во дворце.
Василики вскочила с радостным криком; побежала опять к толпе женщин и привела свою мать; обе они упали на колени. Али поднял их и сказал мне:
— Сын мой, я поручаю их тебе; ты мне за них отвечаешь: возьми конвой, и чтобы никто не смел их тронуть.
Я все забыл, и страшное зрелище, которое видел утром, и то, которое было теперь перед моими глазами; схватил руку Али и поцеловал ее; потом взял десяток человек стражи и отправился в Либаово, везя с собою Василики и ее мать.
На другой день утром мы поехали в Янину. Когда мы проезжали через площади, герольд кричал:
— Горе тем, которые дадут убежище, платье или хлеба женщинам, девушкам и детям из Кардики. Хаиница обрекла их скитаться по лесам и горам и достаться в добычу диким зверям. Так Хаиница отмщает за мать свою, Хамко.
Весть об этой ужасной экспедиции уже разнеслась по всему пути, и каждый, трепеща за самого себя, приветствовал пашу с исполнением праведного суда его. Перед воротами Янины ожидали Али-Тебелени все его невольники, льстецы и придворные; завидев его издали, они огласили воздух восклицаниями, называя его великим, мудрым, правосудным. Али остановился, чтобы отвечать им; но когда он хотел говорить, один дервиш протолкался сквозь толпу и стал прямо против него. Паша затрепетал при виде его бледного, изнуренного лица и протянутой к нему руки.
— Что тебе надобно? — сказал Али.
— Узнаешь ли ты меня? — спросил дервиш.
— Да, ты тот, которого зовут святым из святых; ты шейк Юсуф.
— А ты, — отвечал дервиш, — ты тигр этерский, волк тебелинский, шакал янинский. Ковры, по которым ты ступаешь, обагрены кровью твоих братьев, детей, жен; на каждом шагу ты попираешь могилы существ, созданных по подобию Божию, и обвиняющих тебя в своей смерти; и между тем, визирь Али, ты еще не сделал ничего подобного тому, что сделал теперь, даже и тогда, когда ты утопил в озере семнадцать матерей и двадцать шесть детей. Горе тебе, визирь Али: ты поднял руку на мусульман, которые теперь обвиняют тебя у престола Божия! Льстецы славят твое могущество, и ты им веришь; твои невольники говорят тебе, что ты бессмертен, и ты им тоже веришь; горе тебе, визирь Али! Потому что могущество твое разлетится, как прах; горе тебе, потому что дни твои сочтены, и ангел смерти ждет только мановения Божия, чтобы поразить тебя! Вот что я хотел сказать. Горе, горе тебе, визирь Али!