Объясняется все просто: двум ряженым не удалось найти у «Колизея» свободный экипаж; молодой человек в темном плаще не сумел нанять карету на улице Сент-Аполлин.
Оба участника маскарада, изрядно разогретые бишофом и пуншем, решили отправиться на Рынок поесть устриц.
Молодой человек в темном плаще, выпивший за весь вечер всего несколько стаканов оршада да смородинного сиропа, головы не терял и намеревался вернуться к себе на Университетскую улицу.
Все трое случайно сошлись на углу улиц Сент-Аполлин и Сен-Дени; ряженые признали в молодом человеке своего друга, который их, разумеется, не узнал бы.
При виде приятеля они в один голос вскричали:
— Смотри-ка! Жан Робер!
— Людовик! Петрус! — отозвался молодой человек в темном плаще.
В 1827 году было принято называть Пьера «Петрус», а вместо Луи говорить «Людовик».
Все трое с жаром пожали друг другу руки и стали расспрашивать один другого, как они очутились на мостовой в столь поздний час.
Когда это было выяснено, художник Петрус и врач Людовик настойчиво стали уговаривать поэта Жана Робера поужинать с ними на Рынке, у Бордье, и он не смог отказать им.
На том друзья и порешили. По тому, как торопливо они зашагали, со стороны могло показаться, что решение их окончательное и менять его никто из троих не собирается. Но за двадцать шагов до Батавского двора Жан Робер вдруг остановился.
— Итак, решено, не правда ли? Мы идем ужинать… К кому, вы говорите?
— К Бордье.
— Хорошо, пусть будет Бордье.
— Ну, разумеется, решено! — в один голос подтвердили Петрус и Людовик. — А почему бы нет?
— Потому что отступить никогда не поздно, если совершаешь глупость.
— Глупость? Какую же?
— Черт побери! Вместо того чтобы преспокойно пообедать у Вери, Филиппа или в «Провансальских братьях», вы собираетесь провести ночь в каком-то отвратительном притоне, где нам подадут настойку на кампешевой древесине под видом бордо, а вместо дикого кролика угостят кошатиной.
— Какого черта ты имеешь нынче вечером против кошатины и кампешевой настойки, о поэт? — спросил Людовик.
— Дорогой мой! — отозвался Петрус. — Жан Робер только что имел бешеный успех во Французском театре; он зарабатывает по пятьсот франков каждые два дня; у него карманы набиты золотом, и он теперь аристократ.
— Уж не хотите ли вы сказать, что собираетесь туда из экономии?
— Нет, — отвечал Людовик, — просто мы хотим попробовать всего понемногу.
— Фи! Была бы нужда!.. — поморщился Жан Робер.
— Должен заявить, — не унимался Людовик, — что я вырядился в этот дурацкий костюм — а в нем я похож на мельника, которого только что забрали в рекруты, — ради того, чтобы поужинать сегодня вечером на Рынке; до него осталась сотня шагов, и я поужинаю там или не буду ужинать вовсе!
— Ну вот, — проворчал Петрус, — ты говоришь как студент-медик: больница и анатомический театр приготовили тебя ко всякому зрелищу, как бы ни было оно отвратительно; будучи философом и материалистом, ты закален против любой неожиданности. У меня, как у художника, не всегда были даже кампешевая настойка и кошатина; мне доводилось посещать натурщиков обоих полов — живых мертвецов, перед которыми настоящие мертвецы имеют то преимущество, что у них нет души; я входил в клетку ко львам, спускался в ров к медведям, когда у меня не было трех франков, чтобы пригласить к себе папашу Сатюрнена или мадемуазель Розину, по прозвищу Блондинка, и не могу сказать, что я избалован, слава Всевышнему! Но этот впечатлительный юноша, — прибавил он, указывая на своего высокого спутника, — этот чувствительный поэт, этот наследник Байрона, этот продолжатель Гёте, именуемый Жан Робер — как он будет выглядеть в грязном притоне? Как со своими изящными руками и ногами, со своим прелестным креольским акцентом он будет себя чувствовать в том мире, куда мы хотим его ввести, не имея ни малейшего понятия о том, как нужно себя там держать? Задавался ли он когда-нибудь вопросом, он, который в национальной гвардии никогда не мог вовремя ступить с левой ноги, как правильно войти в кабак, а его целомудренный слух, привыкший к «Юной больной» Мильвуа и к «Молодой узнице» Андре Шенье, воспримет ли низменные фразы, которыми обмениваются ночные рыцари, кишащие в этом сомнительном заведении?.. Нет! А раз так, зачем ему идти с нами? Мы его не знаем! Кто этот чужак, что затесался на наш праздник? Vade retro 2, Жан Робер!
— Дорогой Петрус, — отвечал молодой человек, явившийся предметом диатрибы, дух которой, модный в мастерских тогдашних художников, мы постарались, насколько это в наших силах, сохранить, — дорогой Петрус, ты пьян лишь наполовину, зато гасконец с головы до пят!
— Вообще-то я родом из Сен-Ло!.. Если в Сен-Ло есть гасконцы, значит, в Тарбе живут нормандцы.
— Так вот, говорю тебе, гасконец из Сен-Ло, что ты пытаешься приписать себе недостатки, каких на самом деле у тебя совсем нет. И все для того, чтобы скрыть достоинства, которые у тебя есть. Ты притворяешься плутом, потому что боишься выглядеть наивным; ты строишь из себя злодея, потому что краснеешь при мысли, что можешь показаться добрым! Ты никогда не входил в клетку ко львам, ты никогда не спускался в ров к медведям, ты никогда не показывался в рыночном кабаке, как и Людовик, как и я, как уважающие себя молодые люди или просто честные труженики.
— Amen! 3 — зевнув, произнес Петрус.
— Зевай и смейся сколько хочешь! Похваляйся воображаемыми пороками, дабы пустить пыль в глаза галерке, потому что ты когда-то слышал, что все великие люди имеют пороки, что Андреа дель Сарто был вор, а Рембрандт — распутник; надувай буржуа, как ты любишь говорить, потому что любишь над кем- нибудь посмеяться; но с нами, знающими тебя за добряка, со мной, любящим тебя как младшего брата, оставайся таким, какой ты есть, Петрус: искренним и наивным, впечатлительным и восторженным. Ах, дорогой мой, если позволительно быть пресыщенным — а, на мой взгляд, это вообще непозволительно, — то только изгнанному, как Данте, непонятому, как Макиавелли, или преданному всеми, как Байрон. Разве ты был предан, не понят, изгнан? Может, у тебя есть основания мрачно смотреть на жизнь? Или в твоих руках истаяли миллионы, оставив лишь осадок неблагодарности, горечь разочарования? Нет! Ты молод, твои картины продаются, тебя обожает любовница, правительство заказало тебе «Смерть Сократа»; мы договорились, что Людовик будет позировать в роли Федона, а я — Алкивиада; какого черта тебе еще нужно?.. Поужинать в кабаке? Давай поужинаем, друг мой! По крайней мере, это пойдет тебе на пользу: ты испытаешь такое отвращение, что на всю жизнь тебе расхочется туда возвращаться!
— Ты все сказал, господин в черном? — проворчал Петрус.
— Да, почти.
— Тогда пошли!
Петрус снова пустился в путь, затянув полувакхическую, полунепристойную песнь, словно хотел доказать самому себе, что полученный им от Жана Робера суровый и дружеский урок не произвел на него впечатление.
С последним куплетом они очутились в самом сердце Рынка; на церкви святого Евстафия пробило половину первого.
Людовик, как видели читатели, почти не принимал участия в разговоре; будучи по натуре задумчивым и наблюдательным, он с легкостью позволял вести себя куда угодно, уверенный в том, что, куда бы ни шел человек, будь то на встречу с другими людьми или с природой, он повсюду найдет предмет для наблюдения или мечтаний.
— Ну вот, — заметил он, — теперь осталось только выбрать… Так куда же мы зайдем: к Полю Нике, к Баратту или к Бордье?
— Мне рекомендовали Бордье — пойдем к нему! — предложил Петрус.
— Пошли к Бордье! — подхватил Жан Робер.
— Если только ты не пристрастился к какому-нибудь другому здешнему храму, целомудренное дитя муз!
— О, ты отлично знаешь, что я никогда даже не бывал в этом квартале… А потому мне все равно! Нам