Люсьен попросил у меня разрешения воспользоваться моим предложением и написать своему брату, а мадам де Франчи, повинуясь порыву и не пряча своих материнских чувств, взяла с меня обещание, что я лично передам письмо ее сыну.
В конечном счете не так уж это было и трудно: Луи де Франчи, как настоящий парижанин, обосновался на улице Элдера, дом 7.
Я изъявил желание в последний раз осмотреть комнату Люсьена, который меня сам туда и сопроводил.
«Если вам что-нибудь понравилось, — сказал он, — вы можете считать этот предмет своим».
Я снял с крючка небольшой кинжал, который висел в углу. Достаточно невзрачный, чтобы я мог предположить, что он имеет хоть какую-нибудь ценность. И так как я заметил, что Люсьен с любопытством поглядывал на мой охотничий пояс и хвалил его убранство, я предложил ему его взять. У Люсьена хватило такта согласиться сразу и не заставлять меня просить дважды.
В это время Гриффо появился в дверях.
Он пришел сообщить мне, что моя лошадь оседлана и проводник ждет меня.
Я приберег подарок и для Гриффо: это был тоже охотничий нож, но очень оригинальный по конструкции: он был соединен с пистолетом, барабан которого находился в рукоятке ножа.
Я никогда не видел радости, подобной той, что охватила Гриффо.
Я спустился и нашел мадам де Франчи стоящей внизу лестницы; она ждала меня, чтобы пожелать доброго пути, на том же месте, где она меня приветствовала, когда я приехал. Я поцеловал ей руку, ведь я чувствовал глубокое уважение к этой простой и в то же время столь достойной женщине.
Люсьен проводил меня до двери.
— В любой другой день, — сказал он, — я оседлал бы свою лошадь и проводил вас по ту сторону горы; по сегодня я не вправе покинуть Суллакаро из опасения, что один из двух наших новоиспеченных друзей может сделать какую-нибудь глупость.
— Вы правильно делаете, — ответил я, — что касается меня, поверьте, я счастлив, что увидел церемонию, довольно необычную для Корсики и в которой я даже участвовал.
— Да, да, — сказал он, — можете радоваться, потому что вы видели то, от чего, должно быть, содрогнулись наши предки в своих могилах.
— Я понимаю, в их время данное слово было священно и не было никакой необходимости в присутствии какого-то нотариуса на примирении.
— Для них вообще не существовало примирения.
Он пожал мою руку.
— А вы не хотели бы, чтобы я обнял вашего брата? — спросил я.
— Да, конечно, если это вас не очень затруднит.
— Тогда давайте мы обнимемся с вами, я не могу передавать то, чего не получал.
Мы обнялись.
— Может, мы когда-нибудь увидимся? — спросил я.
— Да, если вы приедете на Корсику.
— Нет, если вы сами приедете в Париж.
— Я туда никогда не поеду, — ответил Люсьен.
— Во всяком случае, вы найдете мои визитные карточки на камине в комнате вашего брата. Не забудьте адрес.
— Я вам обещаю, если случай приведет меня на континент, свой первый визит я нанесу вам.
— Хорошо. Договорились.
Он пожал мне руку в последний раз, и мы расстались, но пока он мог видеть, как я спускаюсь по улице вдоль реки, он провожал меня глазами.
В селении было достаточно спокойно, хотя можно было заметить особую суматоху, характерную для больших событий. Проходя по улице, я посматривал на каждую дверь, рассчитывая увидеть, как из нее выходит мой протеже Орланди, который, по правде говоря, должен был бы поблагодарить меня, но не сделал этого.
Я миновал последний дом в селении и выехал в сельскую местность, так и не увидев никого похожего на него.
Я подумал, что, наверное, он обо всем забыл, и искренне прощал ему эту забывчивость. Она вполне естественна среди тех забот, которые, должно быть, переживал в подобный день Орланди. Но вдруг, доехав до зарослей Бикшисано, я увидел, как из чащи вышел человек и остановился посреди дороги.
Я сразу же узнал того, кого из-за своего французского нетерпения и парижских понятий о приличии обвинил в неблагодарности.
Я заметил, что он уже успел переодеться в тот же костюм, в котором он появился в развалинах Висентелло, то есть он надел патронташ, на котором висел пистолет, и был вооружен ружьем.
Когда я был в двадцати шагах от него, он уже снял свой головной убор, а я, в свою очередь, пришпорил коня, чтобы не заставлять его ждать.
— Месье, — сказал он, — я не хотел, чтобы вы уехали из Суллакаро, а я не поблагодарил бы за честь, которую вы оказали такому бедному крестьянину, как я, выступив за него в качестве поручителя. Я неловок и не умею говорить, и поэтому я пришел сюда, чтобы подождать вас.
— Я благодарю вас, — ответил я, — и право, не стоило из-за этого беспокоиться, это для меня была большая честь.
— И потом, — продолжал разбойник, — что ж вы хотите, не так-то легко избавиться от четырехлетней привычки. Горный воздух коварен: однажды вдохнув его, потом везде задыхаешься. Теперь в этих жалких домах мне каждую минуту кажется, что крыша свалится мне на голову.
— Но постепенно, — ответил я, — вы вернетесь к привычной жизни. Мне говорили, что у вас есть дом, земля, виноградник.
— Да, конечно, но моя сестра присматривает за домом, Луквасы жили там, чтобы обрабатывать мою землю и собирать мой виноград. Мы, корсиканцы, совсем другие, мы не работаем на земле.
— А чем же вы занимаетесь?
— Мы следим за тем, как идут работы, прогуливаемся с ружьем на плече и охотимся.
— Ну, что ж, мой дорогой месье Орланди, — сказал я ему, пожимая руку, — счастливо! Но помните, что моя честь, как и ваша, обязывает вас отныне стрелять лишь по диким баранам, ланям, кабанам, фазанам и куропаткам и никогда по Марко-Винценцо Колона или по кому-либо из его семьи.
— Ах! Ваша милость, — ответил мне мой протеже с таким выражением лица, которое мне доводилось видеть лишь у нормандских крестьян, когда они приходили с жалобой к судье, — курица, что он мне отдал, оказалась слишком тощей.
И не говоря больше ни слова, он повернулся и скрылся в кустах.
Я продолжал свой путь, размышляя над этим вполне реальным поводом для разрыва между Орланди и Колона.
В тот же вечер я укладывался спать в Албитессии. На следующий день я прибыл в Айяччо.
Восемь дней спустя я был в Париже.