Затем он воскликнул громовым голосом:
— Идем брать остальные! Да здравствует Республика! И все они — генерал, офицеры и солдаты — бросились толпой на укрепления с криками и боевыми песнями, под звуки труб и бой барабанов.
При первом пушечном залпе эмигранты, державшиеся наготове, пошли вперед, но столкнулись с авангардом Аббатуччи: он наступал, не соблюдая равнения; с этой атакой пришлось считаться, так что они не смогли помочь пруссакам и были вынуждены защищаться сами; Аббатуччи по
Приказу Пишегрю смог даже выделить полторы тысячи человек, которые помчались к генералу во весь опор вслед за двумя его адъютантами.
Пишегрю, видя, что Аббатуччи прекрасно обходится для защиты оставшимися у него полутора тысячами солдат, встал во главе присланного отряда и поспешил на помощь главному корпусу, яростно штурмовавшему редут; эти тысяча пятьсот человек, со свежими силами, воодушевленные утренней победой, одним ударом прорвали второй ряд батарей.
Канониры были убиты на месте, и пушки, которые нельзя было повернуть против пруссаков, заклепаны.
Невзирая на огонь, оба генерала одновременно оказались на склоне холма, откуда открывалась панорама всего поля боя при Нешвиллере, и издали торжествующий крик: темные густые ряды с блестевшими ружьями и трехцветными плюмажами на шляпах, со знаменами, накренившимися, как мачты во время шторма, подходили форсированным маршем; то были Макдональд и первая колонна; вовремя, как было намечено, они явились на место встречи не для того, чтобы решить участь сражения — она была уже решена, — а чтобы принять в нем участие.
При их появлении среди пруссаков началась паника: каждый думал лишь о том, как убежать; они перелезали через брустверы редутов, прыгали вниз с вершины укреплений и не спускались, а скатывались по столь крутому склону, что никому в свое время и в голову не пришло его укреплять.
Но Макдональд, предприняв быстрый маневр, окружил гору, и его солдаты встретили беглецов штыками.
Эмигранты, все еще продолжавшие сражаться с упорством французов, бьющихся с соотечественниками, поняли, завидев пруссаков, что битва проиграна.
Пехота медленно отступала под прикрытием кавалерии, и непрерывные дерзкие атаки ее вызывали восхищение противника.
Пишегрю послал победителям приказ не преследовать отступавших эмигрантов под предлогом того, что солдаты, вероятно, устали, и, напротив, приказал бросить всю конницу вдогонку за пруссаками, которые смогли соединиться лишь за Вёртом.
Затем оба генерала поспешили на вершину холма, чтобы одним взглядом окинуть поле боя, и каждый из них поднялся наверх с той стороны склона, которую атаковал.
Два победителя заключили там друг друга в объятия; один из них поднял свою окровавленную саблю, другой — пробитую в двух местах шляпу; оба они предстали перед взорами армии в клубах дыма, все еще поднимавшегося в небо как после извержения вулкана, в ореоле окутывавшей их славы и показались всем подобными статуям исполинов.
При виде этого зрелища нескончаемый крик «Да здравствует Республика!» пронесся по склону горы и, постепенно стихая, затерялся и угас на равнине, слившись с жалобными стонами раненых и последними вздохами умирающих.
XXX. ШАРМАНКА
Наступил полдень; победа окончательно была за нами. Разбитые пруссаки покидали поле боя, усеянное убитыми и ранеными, оставив после себя двадцать четыре зарядных ящика и восемнадцать пушек.
Пушки приволокли к двум генералам; тем, кто их захватил, заплатили за них цену, назначенную в начале операции, — по шестьсот франков за орудие.
Эндрский батальон захватил две пушки.
Солдаты страшно устали сначала от ночного перехода, а потом от трех долгих часов сражения.
Генералы приказали сделать привал на поле боя и пообедать, пока один из батальонов будет штурмовать Фрошвейлер.
Трубы затрубили, и барабаны забили сигнал к привалу; винтовки были составлены в козлы.
В одно мгновение французы снова разожгли огонь в еще не успевших погаснуть кострах пруссаков; перед выходом из Дауэндорфа им были розданы пайки на три дня; получив накануне запоздалое жалованье, каждый счел уместным присоединить к повседневной казенной еде либо колбасу, либо копченый язык, либо жареного цыпленка, либо кусок ветчины.
У всех были полные котелки.
Среди солдат попадались менее запасливые, у которых был лишь черствый хлеб, но они открывали ранцы своих убитых товарищей и находили там в изобилии то, чего им не хватало.
В это же время хирурги со своими помощниками обходили поле боя и отправляли во Фрошвейлер раненых, которые были в состоянии выдержать дорогу и подождать перевязки, а других оперировали прямо на месте сражения.
Оба генерала обосновались на полпути к вершине горы, в редуте, где всего часом раньше размещался генерал Ходж.
Богиня Разума, ставшая гражданкой Фаро, главная маркитантка Рейнской армии, не имевшая соперницы в Мозельской армии, заявила, что позаботится об обеде для генералов.
В укреплении, напоминавшем каземат, стояли стулья и стол с сияющими чистотой тарелками, вилками и ножами; рядом, на доске, стояли бокалы и лежали салфетки. Остальное можно было рассчитывать найти в фургоне генерала, но шальное ядро разнесло повозку со всем ее содержимым на куски; эту дурную весть Леблан, никогда не рисковавший жизнью напрасно, принес своему начальнику, когда гражданка Фаро заканчивала размещать на столе двенадцать тарелок, двенадцать бокалов, двенадцать салфеток, двенадцать приборов, а вокруг стола — двенадцать стульев.
Однако еды и напитков на столе не было.
Пишегрю уже собирался попросить копченостей у солдат в качестве добровольного оброка, но тут послышался крик, казалось исходивший из-под земли, как голос отца Гамлета:
— Победа! Победа!
Это был голос Фаро: он только что отыскал люк, спустился по лестнице вниз и обнаружил в погребе кладовую, полную провизии.
Через десять минут генералам был подан обед, и старшие офицеры их штаба уселись за стол вместе с ними.
Невозможно описать эту братскую трапезу, во время которой солдаты, офицеры и генералы сообща вкушали хлеб бивака, подлинный хлеб равенства и братства. Всем этим людям, предстояло, как солдатам из золотой тысячи Цезаря, обойти вокруг света; те, кто вышел в поход из стен Бастилии, начинали ощущать беспредельную уверенность в себе, что дает моральное превосходство над противником и приносит победу! Они не знали, куда лежит их путь, но были готовы идти, куда прикажут. Перед ними раскинулся целый мир; позади них была Франция, их единственная родная земля с ее добрым сердцем, которая дышала, жила, любила своих детей; она содрогалась от восторга — когда они одерживали победу, от скорби — когда они терпели поражение, и от благодарности — когда они умирали за нее.
О! Тот, кто может завоевать эту Корнелию народов, тот, кто способен стать предметом ее гордости, возложит на ее голову лавровый венок и вручит ей меч Карла Великого, Филиппа Августа, Франциска I или Наполеона, — только тот знает, сколько молока можно исторгнуть из ее груди, сколько слез — из ее глаз и крови — из ее сердца!
В эту пору, когда зарождался XIX век, еще увязая в грязи XVIII века, но уже касаясь головой облаков, в этих первых сражениях, когда один-единственный народ бросал вызов остальному миру во имя свободы и счастья всех народов, было что-то столь величественное, гомерическое, возвышенное, что я бессилен описать это, и, тем не менее, я принялся за данную книгу именно для того, чтобы воссоздать эту эпоху. Нет ничего печальнее для поэта, чем осознавать великое ив то же время, трепеща и задыхаясь от недовольства собой, быть не в силах передать собственные ощущения.
За исключением пятисот человек, отправленных на штурм Фрошвейлера, вся армия, как уже было