Все шло хорошо до первого рассказа, но, когда в этом сумрачном одиночестве, в котором я чувствовал себя потерянным, в этом просторном зале, где лампа освещала только небольшой круг, все остальное оставляя в темноте, мне нужно было начать фантастическое повествование, мой лоб покрывался потом, а рука моя дрожала.
Казалось, сама тишина таила в себе угрозу.
Тем не менее я решил преодолеть этот первый приступ страха; я посмотрел направо, посмотрел налево, оглянулся назад.
Вокруг меня пространство огромной комнаты терялось в тревожной темноте. Мой разум ясно говорил мне: бояться нечего; но что может разум противопоставить таким страхам, какие овладели мною?
Я был весь погружен в атмосферу оцепенения и тайной дрожи.
Все-таки я превозмог себя и стал писать.
Но, когда я писал, капли пота текли по лбу, а мои взмокшие пальцы оставляли влажный след на бумаге.
Я закончил мое первое повествование – о том, что приключилось с соседкой.
Но в ту минуту, когда я приступил ко второму рассказу – о рудокопе – и когда моя дрожащая рука уже вывела первые буквы, лампа замигала и, казалось, что она вот-вот погаснет.
Тщетно пытался я оживить ее огонь, вытягивая фитиль повыше при помощи перочинного ножа, – масло иссякло, и лампа гореть уже больше не могла.
Я не знал, где найти другую лампу или свечу; впрочем, я все равно не отважился бы на поиски при слабом свете умирающего огонька.
Я непроизвольно встал и схватил лампу; я держал ее, крепко стискивая в руке; потрескивание, возвещавшее агонию огонька, все усиливалось по мере того, как слабел его свет.
Наконец, огонек вспыхнул столь же ярко, сколь и мгновенно; за секунду, которую длилось это свечение, мои глаза успели осмотреть все предметы, находившиеся в комнате, – мебель, утварь, картины; все эти предметы, показалось мне, были полны жизни и движения.
Затем лампа погасла, и я очутился в полнейшей темноте.
О, признаюсь Вам, дорогой мой Петрус, что в это мгновение вместе со светом меня словно покинула жизнь; и на миг, когда холодный пот заструился по лбу, а между плеч пробежала дрожь, я едва не потерял сознание.
И как раз в эту минуту одна из струн фортепьяно лопнула с таким печальным звуком, что сердце мое болезненно сжалось.
У меня едва не вырвался крик ужаса, но я чувствовал, что звук моего голоса только бы усилил мой страх.
К тому же я несомненно уронил бы лампу, если бы мои стиснутые пальцы на сжимали ее, словно стальные тиски.
Более десяти минут я стоял неподвижно.
Наконец, поскольку вокруг меня ничто не шевельнулось и не послышалось ни единого звука, я, будучи не в силах долго стоять таким образом, решил добраться до своей комнаты.
То было важное решение.
Та же самая лестница, что вела в комнату Дженни, вела, как Вы помните, в комнату дамы в сером.
Решившись дойти до комнаты Дженни, я должен был, так сказать, пройти мимо призрака.
Замурованная дверь и предосторожность, состоявшая в том, что каменщик замесил известковый раствор на святой воде, предосторожность, казавшаяся ему в высшей степени надежной, мне представлялась крайне недостаточной.
Тут я вспомнил, что однажды у меня уже возникала мысль разломать эту стенку и посетить проклятую комнату.
Правда, тогда подобная мысль пришла мне в голову в совсем иной обстановке – среди бела дня и при солнечном свете.
Но теперь, ночью, во тьме, с погаснувшей лампой в руке, я задрожал от одного только воспоминания об этой мысли.
Теперь для меня, как я уже говорил, было бы огромным достижением добраться до своей комнаты.
И я предпринял эту рискованную одиссею.
Прежде чем дойти до двери своего рабочего кабинета, выходившей на лестничную площадку, я успел раз или два наткнуться на что-то из мебели.
И каждый раз я останавливался, чтобы шуму, мною же вызванному, дать время затихнуть, а взбудораженным нервам дать время успокоиться.
Добравшись до двери, я не решился ее открыть.
Мне мерещилось, что с другой ее стороны стоит и ждет меня дама в сером.
Наконец, собравшись с духом, я внезапно открыл дверь.
Коридор был пуст.
По нему наискось через окно струился лунный свет.
Не оборачиваясь, я потянул за собой дверь.