взгляды были прикованы к темному фасаду кафе с закрытыми железными ставнями. Когда отворялась охраняемая полицией дверь, в которую то и дело входили агенты, на минуту становился виден ярко освещенный зал.
Два такси и несколько лимузинов с правительственными флажками один за другим прошли сквозь оцепление. Распоряжавшийся охраной лейтенант отдавал честь лицам, выходившим из машин, и они немедленно исчезали в кафе, дверь которого тотчас же снова захлопывалась за ними. Люди осведомленные сообщали: 'Префект полиции... Доктор Поль... Префект департамента Сены... Прокурор республики...'
Наконец из улицы Виктуар выехала санитарная карета, запряженная маленькой лошадкой, бежавшей мелкой рысцой; колокольчик ее звенел не переставая. Стало немного тише Полицейские остановили карету у входа в 'Круассан'. Четыре санитара выпрыгнули оттуда на мостовую и вошли в ресторан, оставив заднюю дверцу широко раскрытой.
Прошло десять минут.
Возбужденная толпа топталась на месте. 'Какого черта они возятся там так долго?' - 'Надо же проделать все, что полагается, иначе нельзя!'
Внезапно Жак почувствовал, что пальцы Женни судорожно впились в его рукав. Обе половинки двери ресторана распахнулись. Все затихли. На тротуар вышел Альбер. Все увидели внутренность кафе, освещенную ярко, как часовня, и кишевшую черными фигурами полицейских. Они расступились и выстроились в ряд, пропуская носилки. Носилки были покрыты скатертью. Их несли четверо мужчин с обнаженными головами. Жак узнал знакомые фигуры: Ренодель, Лонге, Компер-Морель, Тео Бретен.
Все стоявшие на площади немедленно обнажили головы. Робкий возглас: 'Смерть убийце!' - раздался из окон одного дома и замер во мраке.
Медленно, среди тишины, в которой отчетливо раздавался стук шагов, белые носилки проплыли через порог, пересекли тротуар, покачались несколько секунд и внезапно исчезли в глубине кареты. Двое мужчин тотчас же последовали за ними. Полицейский сел рядом с кучером. Затем раздался отчетливый стук захлопнувшейся дверцы. И когда лошадь тронулась с места, а карета, окруженная группой полицейских- самокатчиков, позвякивая, направилась в сторону Биржи, внезапный глухой взволнованный гул покрыл тонкий звон колокольчика и, поднявшись отовсюду разом, вырвался наконец из сотни стесненных сердец: 'Да здравствует Жорес!.. Да здравствует Жорес!.. Да здравствует Жорес!..'
- Попытаемся теперь добраться до 'Юма', - проговорил Жак.
Но толпа вокруг них словно приросла к месту. Все глаза оставались прикованными к тайне этого темного фасада, охраняемого полицией.
- Жорес умер... - прошептал Жак. И, помолчав, он повторил: - Жорес умер... Я не могу этому поверить... Главное - не могу представить себе, не могу взвесить все последствия...
Постепенно плотные ряды раздвинулись; теперь можно было двинуться в путь.
- Идемте.
Как дойти до улицы Круассан? О том, чтобы пробиться сквозь кордон, охранявший перекресток, или пройти до Больших бульваров через улицу Монмартр, не могло быть и речи.
- Обойдем кругом, - сказал Жак. - Пройдем улицей Фейдо и переулком Вивьен!
Они вышли из переулка и хотели было выбраться из давки бульвара Монмартр, как вдруг непреодолимый напор толпы закружил их, увлек за собой.
Они попали в самую гущу манифестации: колонна молодых патриотов, потрясавших флагами и оравших 'Марсельезу', хлынула с бульвара Пуассоньер потоком, который заливал улицу во всю ширину и отбрасывал назад все, что находилось на его пути.
- Долой Германию!.. Смерть кайзеру!.. На Берлин!..
Женни, унесенная толпой, почувствовала, что теряет равновесие. Ей показалось, что сейчас ее оторвут от Жака, растопчут. Она вскрикнула от ужаса. Но он обнял ее за талию и крепко прижал к себе. Ему удалось внести, втолкнуть ее в нишу каких-то ворот, которые были закрыты. Ослепленная пылью, поднявшейся от топота этого стада, оглушенная пронзительными криками и пением, в ужасе от этих ревущих глоток, безумных глаз, страшных лиц, она вдруг заметила почти рядом с собой медную ручку. Собрав остаток сил, она рванулась, протянула руку и уцепилась за эту ручку, показавшуюся ей спасением. Наконец-то! Еще немного - и она бы лишилась сознания. Она закрыла глаза, но ее пальцы не переставали судорожно сжимать медную ручку. Она слышала у самого уха прерывающийся голос Жака, повторявший:
- Держитесь крепче... Не бойтесь... Я здесь...
Прошло несколько минут. Наконец ей показалось, что шум удаляется. Она открыла глаза и увидела Жака, он улыбался. Человеческий поток все еще плыл мимо них, но не так быстро, отдельными волнами, без криков: скорее любопытные, чем манифестанты. Женни все еще дрожала всем телом и не могла отдышаться.
- Успокойтесь, - прошептал Жак. - Видите, это кончилось...
Она провела рукой по лбу, поправила шляпу и заметила, что ее вуаль разорвана. 'Что я скажу маме?' - подумала она, словно в каком-то полусне.
- Попробуем выбраться отсюда, - сказал Жак. - Но можете ли вы идти?
Лучше всего для них было бы отдаться течению и затем ускользнуть каким-нибудь переулком. Жак отказался от мысли попасть в 'Юманите'. Правда, не без легкого и невольного раздражения. Но в этот вечер на нем лежала ответственность за судьбу другого человека: хрупкое, бесконечно дорогое существо находилось на его попечении. Он догадывался, что нервное напряжение Женни дошло до предела, и сейчас думал только о том, как бы довести ее до улицы Обсерватории. Она позволяла поддерживать и вести себя. Она уже не храбрилась, не повторяла больше: 'Не беспокойтесь обо мне...' Наоборот, она всей своей тяжестью опиралась на руку Жака с беспомощностью, которая помимо ее воли говорила о том, как сильно она устала.
Потихоньку они добрались до площади Биржи, не встретив ни одного такси. Тротуары и мостовые были запружены пешеходами. Казалось, весь Париж вышел на улицу. В залах кинематографов весть о преступлении появилась на экранах во время хода картин, и сеансы были прерваны повсюду. Люди, обгонявшие Жака и Женни, говорили громко и только об одном. Жак улавливал на ходу обрывки разговоров: 'Северный и Восточный вокзалы заняты войсками...' - 'Чего еще ждут? Почему не объявляют мобилизацию?' - 'Теперь понадобилось бы чудо, чтобы...' - 'Я телеграфировал Шарлотте, чтобы она завтра же возвращалась с детьми'. - 'Я сказал ей: 'Знаете что! Если бы у вас был сын двадцати двух лет, вы бы, может быть, говорили иначе!'
Газетчики сновали между прохожими.
- Убийство Жореса!
На стоянке площади Биржи не было ни одной машины.
Жак усадил Женни на выступ решетчатой ограды. Стоя подле нее с опущенной головой, он опять прошептал:
- Жорес умер...
Он думал: 'Кто примет завтра германского делегата? И кто теперь защитит нас? Жорес - единственный, кто никогда не потерял бы надежды... Единственный, кому правительство никогда не смогло бы заткнуть рот... Единственный, пожалуй, кто мог бы еще помешать мобилизации...'
Люди торопливо входили в почтовое отделение, освещенные окна которого бросали отблеск на тротуар. Это здесь он отправил телеграмму Даниэлю в вечер самоубийства Фонтанена, в тот вечер, когда снова увидел Женни... Не прошло еще и двух недель...
На видном месте в газетном киоске лежали экстренные выпуски газет с угрожающими заголовками: 'Вся Европа вооружается...', 'Положение осложняется с каждым часом...', 'Министры заседают в Елисейском дворце, обсуждая решения, которых требуют вызывающие действия Германии...'.
Какой-то пьяный, который проходил, шатаясь, мимо них, крикнул хриплым голосом: 'Долой войну!' И Жак заметил, что он в первый раз слышит сегодня этот возглас. Было бы ребячеством делать из этого тот или иной вывод. Тем не менее факт бросался в глаза: ни перед останками Жореса, ни на бульварах, когда патриоты вопили: 'На Берлин!', не раздалось ни единого крика возмущения, того крика, который позавчера еще беспрерывно оглашал улицы во время каждой манифестации.
На другом конце площади показалось свободное такси. Люди окликали его. Жак побежал, вскочил на