смотрел на улицу, на набережную, которые постепенно начинали свою утреннюю жизнь жизнь подметальщиков и разносчиков молока. Мусорные ящики еще стояли, выстроившись в ряд, вдоль сточных канав. В угловом доме напротив ставни были закрыты везде, кроме нижнего этажа, который занимал торговец фаянсом; сквозь стекла виднелись груды не имеющих названия безделушек, наполовину закрытых соломой, разрозненные сервизы, китайские расписные вазы, бонбоньерки, статуэтки вакханок, бюсты великих людей. Внизу, на ярко-красных ставнях мясника-еврея, висела позолоченная вывеска с еврейской надписью, надолго приковавшая взгляд Жака.
Ровно в семь часов, решив, что можно уже расплатиться за ночлег, он вышел, купил газеты и, пройдя с ними на набережную, сел на скамейку.
Было почти холодно. Бледный туман плавал едали, над собором Парижской богоматери.
С отвращением и ненасытной жадностью Жак читал и перечитывал телеграммы и комментарии, которые без конца повторялись в разных газетах, словно отражаясь в бесчисленных зеркалах, поставленных друг против друга.
Вся пресса на этот раз единодушно била тревогу. Статья Клемансо в 'Ом либр' была озаглавлена: 'На краю пропасти', 'Матэн' жирным шрифтом признавалась на первой странице: 'Момент критический'.
Большая часть республиканских газет подпевала правым, порицала французскую социалистическую партию за то, что 'при настоящем положении вещей' она согласилась на организацию в Париже Международного конгресса в защиту мира.
Жак не решался расстаться со своей скамейкой, начать этот новый день пятницу 31 июля. Однако газеты постепенно вывели его из оцепенения, помогли возобновить связь с окружающим миром. С минуту он боролся со смутным желанием бежать сейчас же, утром, на улицу Обсерватории. Но вдруг понял, что это искушение было вызвано скорее малодушным страхом перед жизнью, чем чувством к Женни. Он устыдился. Война не была неизбежной, игра не была еще проиграна, еще можно было кое-что сделать... Во всех кварталах Парижа люди вставали сейчас, чтобы бороться... К тому же он предупредил Женни, что придет к ней не раньше двух часов.
Было еще слишком рано, чтобы идти в 'Юманите', но можно было пойти в 'Этандар' Он не знал, где бы оставить саквояж. Не отнести ли его к Мурлану?
Мысль о посещении старика типографа подняла его с места. Он дойдет пешком до площади Бастилии по набережным. Прогулка окончательно вернет ему равновесие.
Двери 'Этандар' были заперты.
'Зайду попозже', - подумал Жак. И, чтобы убить время, решил заглянуть к Видалю, книготорговцу в предместье Сент-Антуан; задняя комната в его лавке служила местом сборищ для группы анархиствующих интеллигентов, издававших 'Элан Руж'. Жаку случалось помещать там рецензии о немецких и швейцарских книгах.
Видаль был один. Он сидел без пиджака за столом, возле окна, и перевязывал бечевкой брошюры.
- Никого еще нет?
- Видишь сам.
Неприязненный тон Видаля удивил его.
- Почему? Рано?
Видаль пожал плечами:
- Вчера тоже было не слишком много народа. Само собой, никому не хочется, чтобы его сцапали... Читал ты это? - спросил он, указывая на книгу, несколько экземпляров которой лежали на столе.
- Да.
Это был 'Дух возмущения' Кропоткина.
- Замечательно! - сказал Видаль.
- Разве уже были обыски? - спросил Жак.
- Кажется... Здесь - нет. Во всяком случае, пока еще нет. Но все уже чисто, пускай приходят. Садись.
- Не буду тебе мешать. Я еще зайду.
На улице, когда он собирался перейти дорогу, к нему вежливо подошел полицейский:
- Документы при вас?
Метрах в двадцати трое мужчин, судя по внешности полицейские в штатском, стояли на тротуаре и смотрели. Полицейский молча перелистал паспорт и вернул его с поклоном.
Жак закурил папиросу и отошел, но ему было не по себе. 'Два раза за двенадцать часов, - подумал он. - Словно у нас уже осадное положение'. Он сделал несколько шагов по улице Ледрю-Роллена, чтобы проверить, не следят ли за ним. 'Они не удостоили меня этой чести...'
Тут ему пришла мысль, раз уж он оказался в этих краях, заглянуть в 'Модерн бар' - кафе на улице Траверсьер, центр социалистической секции Третьего округа, особенно активной. Казначей ее, Бонфис, был другом детства Перинэ.
- Бонфис? Вот уже два дня, как он и носа сюда не показывал, - сказал содержатель кафе. - Впрочем, я никого еще не видел сегодня утром.
В эту минуту человек лет тридцати, с пилой, висевшей на ремне у него за плечами, вошел в бар, ведя велосипед.
- Здравствуйте, Эрнест... Бонфис здесь?
- Нет.
- А кто-нибудь из наших?
- Никого.
- Гм... И никаких новостей?
- Никаких.
- Все еще ждут инструкций Центрального комитета?
- Да.
Краснодеревец молча бросал вокруг вопросительные взгляды и, как рыба, шевелил ртом, передвигая прилипший к губам окурок.
- Досадно, - сказал он наконец. - Надо бы все-таки знать... Я, например, призываюсь в первый день. Если это случится, я не знаю, что делать... Как думаешь ты, Эрнест? Надо идти или нет?
- Нет! - крикнул Жак.
- Ничего не могу сказать тебе, - угрюмо произнес Эрнест. - Это твое дело, приятель.
- Согласиться идти - значит стать сообщником тех, кто хотел войны! сказал Жак.
- Само собой, это мое дело, - подтвердил столяр, обращаясь к содержателю кафе, словно он и не слышал слов Жака. Тон у него был развязный, но он не мог скрыть растерянности. Он бросил на Жака недовольный взгляд. Казалось, он думал: 'Я не опрашиваю ничьего мнения. Я хочу знать решение Центрального комитета'.
Он выпрямился, повернул свой велосипед, сказал: 'Привет', - и неторопливо пошел, раскачиваясь на ходу.
- В общем, мне это надоело: все они задают один и тот же вопрос, проворчал содержатель кафе, - Что я могу тут сделать? Говорят, что в Комитете никак не могут прийти к соглашению, выработать директиву. А ведь партии надо бы дать директиву, верно?
Прежде чем вернуться в 'Этандар', Жак в раздумье бродил некоторое время по этому кварталу, который с каждой минутой становился все оживленнее. Вереницы заваленных овощами и фруктами тележек, вытянувшихся вдоль канавы, крики уличных торговцев, множество рабочих, хозяек, которые, чтобы укрыться от солнца, толкались на одном остававшемся в тени тротуаре, - все это превращало узкие улицы в рынок под открытым небом.
Жак заметил, что в витринах трикотажных магазинов были выставлены почти исключительно принадлежности мужской одежды, и притом довольно неподходящие для сезона: вязаные жилеты, фланелевые фуфайки, толстые бумазейные рубашки, шерстяные носки. Обувные лавки соорудили из картонных или коленкоровых полотнищ импровизированные вывески, бросавшиеся в глаза. Наиболее робкие объявляли: 'Охотничьи башмаки' или 'Башмаки для пешеходов'. Те, что посмелее, провозглашали: 'Солдатские башмаки' и даже 'Форменные ботинки'. Многие мужчины останавливались, заинтересованные,