Темнота.
Свет разлился под веками, и я очнулся… Змея вползала по моей спине наверх и разевала гибкую пасть, заглатывая позвонки. Чавк-чавк, чавкал язык, и слышалось шипение: «Я здесь, и ты ничего не сможешь поделать».
Голос был женский (так я и определил, что это змея, а не змей), а язык щекотал каждый позвонок, пока змея ощупью пробиралась на самый верх. В конце она лизнула меня в основание черепа и немного поерзала, давая понять, что теперь угнездилась. Чешуя ее натерла мне все внутренности, беспорядочно бьющийся хвост поранил печень.
Я лежал на кровати с воздушной подушкой, уменьшающей трение и способствующей выздоровлению; повязки слегка трепетали от токов воздуха. По бокам кровати были выкрашенные белой краской и походившие на выцветшие кости бортики, чтобы я не упал — ни случайно, ни специально. Я называл свою кровать скелетным брюхом и лежал в этой костяной клетке, обдуваемый ветерком, самыми ее костьми удерживаемый в нужном положении, на краю новой могилы.
Я очнулся, когда уже мог дышать без искусственной вентиляции легких, однако все тело было сплошь утыкано трубками, точно подушечка для иголок. Трубки вились, изгибались кругами и кольцами, и мне представилось, как Минос скалится у врат Ада, обвивает грешников хвостом и посылает на вечные муки. С каждым взмахом хвоста еще на круг глубже в Ад. И тогда я стал считать свои замечательные трубки, из чистого любопытства: в какую глубину отправит меня мрачный судия грешных и нечистых?
Медсестра, похоже, обрадовалась моему пробуждению.
— Доктор Эдвардс назначила новые лекарства, чтобы вывести вас из комы! Я ее позову!
Я пытался заговорить, но ощущение было такое, будто в горло мне засунули и прямо там, внутри, расколотили бутылку от колы: битое стекло вместо голосовых связок. Сестра меня успокоила и принялась отвечать на вопросы, которые мне бы хотелось задать. Сказала, что я в больнице, в ожоговом отделении. Несчастный случай… Мне очень повезло! Доктора столько всего для меня сделали! И так далее, и так далее, и тому подобное… Наконец мне удалось просипеть:
— Ско…лько?
— Почти два месяца! — Она одарила меня сочувственной улыбкой и крутанулась на каблуках к выходу.
Я стал изучать ребра кровати-скелета. Глянцевая белая краска кое-где облезла, ободранная беспокойными пальцами. Конечно, эти проплешины закрасили снова, но небольшие выемки остались до сих пор. Мысли мои потекли в глубь, внутрь слоев краски.
«Как часто здесь красят кровати? После каждого пациента? После каждых шести, после дюжины? Сколько человек лежали здесь до меня?»
Хотелось плакать, но слезные протоки спеклись намертво.
Занятий у меня было не много — лишь уплывать и возвращаться в сознание. Капал морфий, змея поселилась в каждом дюйме моего позвоночника и все лизала основание черепа своим отвратительным языком. Чмок-чмок — причмокивала, как-кап-кап — капало лекарство, все шшшипела и ссвисстела змея. Бесконечными казались ее расссужжждения о моей греховной душе. По коридору топали и шаркали шаги; тысячи людей шли отдать дань уважения умирающим. Из палат разносился занудный бубнеж сериалов. Обеспокоенные родственники шептались о самом худшем.
Я не вполне осознавал чудовищность своего положения и все гадал, когда вернусь на работу, к съемкам, или во что обойдутся мне эти больничные каникулы. Я еще не подозревал, что, быть может, никогда уж не смогу работать и что авария будет стоить мне всего. Лишь в последующие недели, после объяснений врачей (во всех скверных подробностях) случившегося с моим телом и еще могущего случиться, я стал отчасти понимать.
Тело мое перестало гноиться, а голова сдулась почти до человеческих пропорций.
Кончиками обожженных пальцев я ощупывал отвратное лицо. Ноги мне приподняли повыше и закрепили в таком положении, а тело спеленали плотными повязками, чтобы ограничить подвижность и не позволить мне содрать пересаженные ткани. Вместо правой — покореженной — ноги я видел невероятный набор стержней, пронзающих плоть. Пациентам с ожогами нельзя накладывать обычные шины — кожа слишком чувствительна к механическому раздражению! — и из меня полезли механические пауки.
В ожоговом отделении было три постоянных медсестры: Конни, Мэдди и Бэт. Они не только обеспечивали уход, но и устраивали лекции на тему «хвост-крючком-нос-пятачком» — распинались, как они в меня верят, чтобы я и сам поверил. Конни точно верила во всю чепуху, которую несла, а Мэдди и Бэт скорее твердили заученные фразы — так продавцы в магазине желают посетителям «приятного дня». Работали они посменно, по восемь часов — так и складывались сутки.
Бэт приходила днем и устраивала мне ежедневный массаж, осторожно сгибая и разгибая суставы и растирая мышцы. Даже такие незначительные манипуляции отзывались невыносимой болью, пробивавшейся сквозь морфий.
— Иначе кожа задубеет и вы совсем не сможете шевелить руками. Мы все время вас массировали, пока вы были в коме. — От ее объяснений легче не становилось. — Хуже всего контрактуры. Если бы вы увидали оставшиеся пальцы, вы заметили бы, что на них лубки. Попробуйте толкнуть мою руку!
Я пробовал, но сам ничего не чувствовал; ощущения (точнее, отсутствие таковых) совсем сбивали меня с толку. Я уже не понимал, где кончается мое тело.
Доктор Нэн Эдвардс, главный лечащий врач и заведующая ожоговым отделением, объяснила, что регулярно проводила операции, пока я был в коме: удаляла ожоговые струпы и накладывала различные замены. Вдобавок к гомотрансплантатам (кускам кожи от человеческих трупов) мне пересадили аутотрансплантаты, кожу с нетронутых частей моего тела, и свиные гетерографты, кожу от свиней.
Поневоле задумаешься, как лечить евреев или мусульман.
— Все время на волосок, легкие были очень сильно повреждены. Нам приходилось постоянно увеличивать подачу кислорода, а это всегда плохой признак, — рассказывала доктор Эдвардс. — А вы все равно выкарабкались. Должно быть, впереди вас ждет что-то очень хорошее.
Ну и дура. Я не боролся за жизнь, не соображал, что нахожусь в коме, и уж точно не стремился из нее «выкарабкаться». Ни разу за все эти дни в темноте я не испытал порыва вернуться в мир.
Доктор Эдвардс произнесла:
— Если бы не новые достижения в лечении ожогов из-за войны во Вьетнаме… — И замолкла на полуслове, будто хотела, чтобы я сам додумал ее фразу и осознал, в какое счастливое время мне довелось жить.
Как же мне не хватало голоса! Я бы ей объяснил, какая жалость, что теперь не четырнадцатый век — тогда бы у меня уж точно не было надежды.
Я начал карьеру порноактера, подвизаясь в частых гетеросексуальных половых актах с многочисленными партнершами, и эрекция меня никогда не подводила. Только, пожалуйста, не надо считать меня одноклеточным созданием — артист во мне всегда стремился к новым свершениям. Я сознательно тренировался и разнообразил свой репертуар до куннилингуса, анилингуса, полового акта втроем, вчетвером и группового секса. Гомосексуальные связи были не для меня, хотя я всегда изрядно восхищался мужчинами, способными и на то и на другое. Садомазо я особенно не интересовался, хотя и снялся в паре фильмов с легким намеком на бондаж. Не привлекали меня и фильмы с педофильской направленностью. Жуткое дело… хотя, признаюсь, от Гумберта Гумберта мне смешно. Скотоложество я ни под каким видом не допускал и ни в одном уголке своей психики не мог обнаружить склонности испражняться на человека, не говоря уже о том, чтоб испражнялись на меня.
И если вам угодно считать меня снобом, поскольку я не участвовал в съемках секса с животными, — что ж, пускай; значит, я сноб.
Я лежал в кровати, отчетливо сознавая, что дышу. По сравнению с тем, как я дышал до аварии, ощущение было… как же получше описать? «Трудное» не вполне подходит. «Сдавленное» лучше; надеюсь,