сказать, так же быстро и неожиданно, как когда-то сделался антропологом) и родил сына.
Летом он блуждал по Европе и Азии с группой студентов и землекопов, раскапывал устья древних рек, рылся в бытовых остатках палеолита и вслед за индонезским человеком откопал ещё двух или трёх его братьев. В его кабинете появилось ещё несколько человеческих разновидностей: новый тип неандертальца; какой-то богемский человек, близкий к расе кроманьонцев, но значительно более древний; европейский подвид синантропа и какие-то неясные костные фрагменты загадочной эпохи, реконструировать которые ему так и не пришлось.
Затем была проделана работа по восстановлению облика всех первобытных рас, открытых за тридцать лет работы института. На сохранившиеся лицевые части черепа наносились хрящи, фасции, мускулатура, кожа, потом всё это переносилось на бумагу, гипс или глину.
Это была трудная работа, которую художники проделывали не только костью и резцом, но и какими- то специальными измерительными приборами.
Человеческое лицо рассчитывалось и размерялось, как архитектурный чертёж. Оно было разложено на столбики цифр, пропорций и измерений.
В конце десятого года работы сад института украсился галереей страшных обезьяньих харь, которым, верно, позавидовал бы и строитель собора Парижской Богоматери.
Последние пять лет отец сидел в кабинете и писал книгу, в которой был подытожен сорокалетний опыт его исследований.
Когда вышел шестой выпуск второго тома, Оксфордский университет преподнёс отцу докторскую мантию.
После выхода третьего тома его выбрали в члены Академии наук СССР.
Книга называлась «История раннего палеолита в свете антропологии (к вопросу об единстве происхождения современных человеческих рас)». Книга имела мировой успех, и в 1933 году один экземпляр её был сожжён в Берлине.
Узнав об этом, отец потёр руки и продекламировал:
Но костёр в Берлине не был ещё исчерпывающим ответом.
Чудовище выжидало и собиралось с мыслями.
В следующем году, в журнале «Фольк унд расе», появилась статья некоего Кенига «О чёрном кабинете профессора Мезонье, или Чудеса френологии». Автор её уже был достаточно известен отцу по другим статьям в том же журнале. Все они касались вопросов расы и крови, и пока позиция отца не была ещё вполне ясна (а ясна она стала только после выхода его последней книги), его имя не появлялось иначе, как в сопровождении эпитетов: «уважаемый», «высокочтимый» и «многоучёный». Кениг любил двухсложные, гомеровские эпитеты и щедро награждал ими отца.
Но, читая его статьи, отец качал головой и хмурился.
Кенигу никак нельзя было отказать в ловкости и в каком-то странном, изощрённом таланте искажать всё, до чего он дотрагивался. Под его пером лгало всё. Цитаты, которые он приводил в невероятном количестве, часто даже не извращая их, — для этого ему достаточно было просто отсечь начало или конец фразы — цифры, статистические данные. Он брал отдельные куски текста из разных мест, сталкивал их, пересыпал восклицательными и вопросительными знаками, и вот они превращались в абракадабру, бессмыслицу, начинали противоречить друг другу. А мысли-то были правильные и хорошие.
У Кенига Гёте становился расистом, Клейст приветствовал Гитлера, Рудольф Вирхов говорил о пользе стерилизации.
В тот год на книжном рынке Европы усиленно шёл Чехов. Кениг добрался до него, выписал монолог фон Корена из «Дуэли» и поместил его в статье «Великий русский новеллист об охране чести и крови нации». Дураки читали и разевали рты.
Пока это были довольно невинные упражнения, рассчитанные не так на человеческую глупость, как на примитивное невежество. Но вот в одной из своих статей Кениг назвал себя учеником и продолжателем высокочтимого, высокоавторитетного профессора Мезонье. В этой же статье, несколькими страницами ниже, он уже прямо заявлял о своей многолетней работе в стенах института. Это озадачило отца.
И статья была наглая, и никакого Кенига отец не помнил.
Он написал ответ, в котором с достаточной ясностью высказал свой взгляд на упражнения Кенига, а главное, выяснил позицию института по отношению к журналу и к расовой теории вообще.
Ответ был помещён в очередном томе трудов института.
Кениг в то время перчатку не поднял, и на этом дело пока и кончилось.
Отец уже стал забывать об этом инциденте, когда появилась новая статья Кенига.
Тон её был ещё сдержанный: пышные гомеровские эпитеты ещё не исчезли окончательно, но наряду с ними появились другие. Профессор Мезонье, не переставая быть высокоученым и высокоавторитетным, становится хитроумно изобретательным, а под конец и просто ловким. «Мы бы не желали употребить другое слово», — замечал автор статьи. Но если тон статьи ещё допускал толкования, то самая суть её была вполне ясна и определённа.
Кениг ставил под вопрос всю научную работу института.
Рассуждал он примерно таким образом.
Как известно, огромное значение имеют не только самые находки, но и то, где, кем, когда и при каких обстоятельствах они были найдены.
И он повторил ещё раз — где, когда и кем?
Ведь дело-то обстоит так.
Вот демонстрируется какой-то и чей-то череп. Профессор Мезонье говорит: «Этот череп принадлежит человеку вымершей расы, жившей, ну, скажем, в конце вюрмского обледенения». Отлично! Учитель сказал, и всем остаётся только верить. Ну, а если это всё-таки не так, если совсем не на такой глубине и не в тех геологических слоях найден череп и несчастный носитель его умер всего сто или двести лет тому назад? Что остаётся тогда от всех учёных построений хитроумного профессора? За доводы профессора, однако, говорят как будто сами его находки.
Ведь галерея антропоидов всё-таки украшает его институт, а вид их говорит сам за себя. Хорошо! Но тут он задаёт такой вопрос: учёл ли высокочтимый учёный те изменения, которые претерпевает полая человеческая кость под давлением огромных земляных масс? Неужели приходится повторять великому антропологу, что кость не камень, не бронза, даже не затвердевшая глина, а податливая, пластическая масса, пропитанная кальциевыми солями, и под влиянием огромной тяжести она может менять свою форму? К тому же окончательное окостенение черепного свода оканчивается очень поздно, оно может быть и вообще не полным: под влиянием некоторых болезненных процессов наступает иногда так называемая декальцинация организма, то есть размягчение кости.
Как же не учесть всего этого при объективном исследовании!
Кто, например, не только из анатомов, но и просто из образованных людей не знает, какой мягкостью отличается череп Тургенева, — а ведь он умер в очень преклонном возрасте.
Предположим теперь, что этот череп попал бы сначала под равномерно-медленное давление земляной массы, а потом, эдак лет через сто, очутился в руках изобретательного профессора. Какой бы страшный облик придал тогда этот ловкий учёный («мы бы не желали применять другое слово», — оговаривался Кениг) великому писателю!
Здесь стоит вопрос только о добросовестном заблуждении. Но если продолжать мысль, то позволительно спросить: а что же будет с черепом, специально обработанным с целью удалить полностью или частично кальциевые соли? Ведь тогда и года хватит для получения любых результатов!
О, он не ставит точки над «и», он ничего не утверждает, он только предполагает и спрашивает. Он