— Вот так, — горько сказал мама, — он с первых дней войны. С 22 июня позапрошлого года. Живого клочка не осталось…

— Извини, — виновато, тихо, сказал Алеша, не сумев поднять голову выше подушки.

Глазами, которые видели все и устали смотреть — стариком, бродягой, идущим последней тропинкой, смотрел в мир Алеша. В равнодушной, черной тьме, желтый свет каганца высвечивал лик Аленки.

«Война безнадежных не любит… Он мой!» — поняла Аленка.

Светящейся, маленькой точкой отражался свет каганца в глазах Алеши.

Он улыбнулся. «Ты о чем-то далеком думаешь?» — хотела спросить Аленка.

— Да… — тихо промолвил он, удивляясь, благодаря Аленку, зная, что не сумеет найти такие, какие бы надо, слова. И заговорил о постороннем: — А я, знаешь, чему научился? Хорошее, даже на пол-мизинца, маленькое, научился ценить…

Она понимала, чем удивляет: не дружили и не встречались, даже намека не было, до войны. Патруль мог бы остановить и ее — Аленку, но она ведь пришла…

— Я же о чем?… — вспомнил Алеша, — Мама вон говорит: с первого дня калека. Да ведь… Да ведь мне повезло, Алена. Ты знаешь, как началась война? У нас политрук, до последнего часа бегал, и пальцем тряс: «Провокации будут — не поддаваться! Молчать и терпеть! А огонь открывать — трибунал! Трибунал, — понятно?»

Поняли. Красная Армия все поняла! Нам было велено спать. И мы спали. Мы безоружными были, а началась война. Утро. Солнце всходило, а с неба посыпались бомбы. Пошло вперемешку: живое, мертвое, камень, железо. Клочья! Стонет в обломках солдат, а в стороне — рука его, или нога — срезаны, вырваны, выброшены наверх. Земля комьями падает с неба, а бомбы снова рвут ее вверх! Наши танки в лесу, а леса полыхают. Авиация, соколы наши, — горят на земле. Вот что понять невозможно: ну почему так?! Не ждали врага? Почему не ждали? Понять бы — да понять невозможно…

Слова отобрали силы. Он смотрел в небо сквозь потолок.

— А! Я же о чем? — собрал силы Алеша. — Мне ж повезло, Алена. В эту бомбежку меня и накрыло. Ударило в ногу. Да не оторвало. Я же здесь, — обвел он взглядом Аленку и маму, — не бросили. Вынесли на руках. Какие санбаты? Немцы все, в первый разбили. Петя, наводчик наш, шомполы пистолетные прокалил в огне и осколок мой вынул. Я в беспамятстве был, а пришел в себя, Петя мне говорит: «Шрам оставил я безобразный. Факт! Невесту потом за меня попросишь — пусть же простит. А клюка твоя покривится — да с ней ты на свадьбе спляшешь». Разве не повезло?!

— Сынок! — попросила мама.

Алеша закрыл глаза. Обессилел.

— Оборону взять не могли… — вспоминал Алеша, — В страну спящих, скотина Адольф, благополучно въехал. Бились, кто мог, и как мог. Умирая, наверняка. А линии фронта не было. Катилась армия к вам, на восток. И тут я, на руках. Мне застрелиться хотелось! И я просил об этом…

— Сынок! — тревожно одернула мама.

— Ну… — печально вздохнул Алеша, — ТэТэшки* (*Пистолет ТТ) не дали. Не застрелился. Нас потом, недобитых, собрал чужой капитан, из пехоты. Паника, а он «Беломор» себе курит. «Куда вы бежите? — спрашивает, — Под трибунал? Или так: пока вас Уральские горы не остановят?»

Знаете, это бывает: случайно, в другом, мы вдруг находим то, что потеряли. К таким тянутся люди. Танкисты без танков, летчики без самолетов, мы — прибились все к этому капитану. А он подсчитал нас, подытожил силы, и говорит:

— Немцам светить задницу хватит! — как Чапаев, в кино, показал рукой: — Туда смотреть надо! — закат отгорал: во все небо, как кровь на глазу. Во весь глаз!

— А туда, — капитан большим пальцем, через плечо: показал на восток, — туда не так смотреть надо. Там верят в нас. Чего там ждут?

— Победы, — хрипло ответил кто-то.

— А вот она, — услышал его капитан, улыбнулся — Она — в наших руках! Понятно?

Сибиряком был. Ходил на медведя — не знаю, да только это замполит! Мне так на душе полегчало! Подумал: «Все, я теперь- не обуза своим!» Больно мне, стыдно было: в лесах, болотах, десятками, сотнями, падали и оставались там, а меня — несли на руках…

Капитан подогнал нам горячий ужин, проверил оружие. Вот так было можно: нога в окопе не слишком мешает, а руки целы. Я при деле. Страх, как туман, потянулся обратно, к закату, на запад. У всех было так — я видел. А утром уже, — капитан еще глаз не смыкал, — мы увидели немцев. Три танка, танкетки и мотоциклы, и сами, — как мухи: броню облепили, в колясках; — пешком не идут. Орут, и — от пуза из «Шмайссеров». Привыкли!

— Но тут уж, — Алеша воспрянул, — посыпались мухи с брони! И танки у них запылали, и пятки у них запекло, и брюхом, зубами — к земле… Да я: «Гитлер капут!» от них слышал! Мы еще, мы…

— Алеш, тебе силы нужны! — он застонал, а мама, шагнув, развернулась к Аленке: — Уйди…

— Уйду! — побледнела Аленка.

Сердито и молча, она проводила Аленку. Перед тем, как защелкнуть щеколду, сказала:

— Ну, что, посмотрела? Он нужен тебе? — в сумерках смерила взглядом Аленку, от пола до глаз, — Нужен? Кому он, такой, теперь нужен!

— Чистотел, тятя Лен — оробела Аленка. — Подорожник, крапиву, наверное, надо собрать… Больше, как можно, всего. Заварить. Чистотел бы — как сок… Он раны, — как выжигает! А я принесу: есть простынка, довоенная — шелк. Марганцовки немного, — все есть, тетя Лен!

— Чистотел! — повторила мама и торопливо рванула щеколду.

Да только, оставшись одна, понимала — не легче… Две раны глубоких: одна в левой ноге, и вторая — над ней, — тоже слева, и самое худшее — в животе. Он устал. Он не мог больше с ними бороться. Война второй год, — почти два: а раненым был — с первых дней… Не мог — потому и вернула ей сына война.

— Обманули его, — пояснил Семеныч.

Ночью он, с партизанами из своих ржавлинских, пришли они к ней: на носилках — Алеша.

— Душа чудом держится, а места живого нет. Мы гангрены боялись, соврали, что ты нас просила его привести. Так бы он не согласился. Упрямый, не знаешь его ты, Елена! В бою, ему равных нет. Да только теперь-то, какая ему война? Его выходить надо, и чтобы забыл про войну! С тобой — есть надежда… А так… Не убережем тебе сына… А он должен выжить. Должен. Это герой! Выживет — с чистой совестью — твой! Только твой.

А Аленка? Понять ли ей все это? Ей знать, что такое предчувствие? Он маме, как раз накануне приснился. Река, а он на той стороне. Кричал что-то маме, и лодку пытался на воду столкнуть, а она потонула у берега. Он плот собирал, налетели бомбить. Не сыпали бомбы черные самолеты, а сами летели к воде — коршунами планировали, бревна хватали, — и в небо. А он, не зная, что делать, стоял, и ушел за высокий берег. Что сказал, прокричал — через речку, во сне, не расслышала мама.

Судьба — та же самая речка. Берег один — это берег ее, материнской любви. А другой — нелюбовь или ненависть: берег чужой. Не бывает не в двух берегах, ни одной реки. Аленка — она на каком берегу?

— … тогда мы, — услышала мама, вернувшись к Алеше, — их уже сотнями клали. Мы их воевать, как на празднике — разучили. Мы их научили ползать, и руки драть к небу. Вот так, Аленка! За месяц, пока оборону держали, нога зажила. С тех пор перестал и зарекся быть обузой! Извини, что не все получилось. Уж извини…

Он был без сознания. Боль, как кипящий навар, поднималась в нем выше и выше:

— Я не знаю, Аленка, что делать сейчас, извини…

«О боже!» — подумала мама. И вспомнила бревна, в когтях самолетов: а немцы узнают о сыне? А могут… «Тогда уже все!» — без Аленкиных слов, понимала она. Любви материнской не место, в военное время — она безоружна! Аленка права.

В Аленкином доме, с двадцатых годов, проживал, занимающий цоколь под мастерскую, стекольщик Андреич. Немцы его завалили работой, — еще бы, стекольщику, после бомбежек! Аленке Андреич сумел, из немецких запасов, наладить оконца, а после забрали его, он исчез и стекольное дело, как многие люди, и как дела их, на этом умерло.

Но, еще до того, как стекольщик исчез, немцы какую-то вывеску, на немецком, прибили к двери.

Вы читаете Генрика
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату