разговорам, но и организовал слежку за ними при помощи специальных стукачей. Замеченных в грехе любви начальник вносил в особый «кондуит», который держал у себя на столе. Для попавших в этот кондуит мужчин резко увеличивалась вероятность уйти в горные лагеря с первым же этапом. От этого не спасало даже отличное умение играть на баяне или петь под гитару цыганские романсы. Даже самых лучших доярок и телятниц начальник переводил с работы на фермах в штрафную бригаду, если те крутили любовь. Всем заключенным было запрещено иметь хотя бы одну носильную вещь сверх положенного комплекта. Это тоже было придумано не самим нашим начальником, а куда более высокими по рангу составителями правил жизни в местах заключения. Однако Мордвин, которого все теперь вспоминали со вздохом, разрешал тем, кто работал на особо грязных работах, например, рыбникам или уборщикам навоза, держать в бараке смену для своей невообразимо уж грязной робы. Теперь же даже раздельщики рыбы сидели вечером на своих койках в набитом людьми помещении в той же пропитанной рыбьей кровью и насквозь провонявшей одежде, в которой они целый день работали на рыбном промысле.
При прежних начальниках в нашем лагере практиковалось премирование отдельных заключенных за особо хорошую работу. По этому поводу по лагерю из давался особый приказ, и награды вручались на общем собрании заключенных. Самой крупной из вещевых премий был костюм — штаны и рубаха из хлопчатобумажной ткани. За отличную работу на косовице в сенозаготовительном сезоне я тоже получил такой костюм и бережно его хранил, надевая только в редчайшие здесь выходные дни. Поэтому мой выходной костюм остался еще почти новым, когда в нашем бараке был устроен неожиданный ночной «шмон» на предмет изъятия излишних вещей. При этом неуклонно соблюдался принцип: если у лагерника находили два предмета одинакового назначения, то отбирался тот, который был лучше, новее или чище. Даже хорошо уже зная повадки Повесь-Чайника, я тогда все же не думал, что засунутая в огромный мешок для отбираемых вещей моя драгоценная «пара» не будет возвращена после объяснения начальнику, что это премия, выданная мне его предшественником при торжественных обстоятельствах. Поэтому я обратился к присутствующему здесь же начлагу: — Гражданин начальник! — и сразу же осекся, услышав почти автоматическое: — Повесь на х… чайник! — хотя чувство обиды и сожаления по чистым штанам и рубахе были во мне чрезвычайно сильны.
Галаганский лагерный «рай» при новом начальнике быстро потускнел и захирел. Производительность труда заключенных заметно снизилась и было известно, что это привело к глухому, но все время усиливавшемуся конфликту между Повесь-Чайником и директором совхоза. Чем этот конфликт закончился я мог теперь только предполагать, увидев бывшего начальника лагеря расположенного в «Колымском Крыму», как назывался на Колыме район Галаганных, в этой дыре среди угрюмых гор Тас-Кыстабыта. Тогда вскоре началась война и в целях безопасности на случай столкновения с Японией всех заключенных врагов народа вывезли в глубинные районы Колымо-Индигирского района. Я сходу попал на Порфирный и оказался настолько крепким, что понадобилось целых два года, чтобы быть списанным в слабосиловку и снова попасть под начало к Повесь-Чайнику.
Здесь, как я узнал вскоре, он начальствовал уже около года. Свою маниакальную приверженность к соблюдению всяких ограничивающих, угнетающих и запрещающих правил Повесь-Чайник проявил, конечно, и тут, благо Гулаг издавал их в изобилии. И если заключенные на местах не вымирали все поголовно, то только потому, что лагерное начальство, большое и малое, зачастую делало вид, что не замечает постоянных нарушений этих правил. Там же на Колыме, где гулаговские инструкции по части рабочих норм, питания, режима и прочего соблюдались неукоснительно, лагеря быстро превращались в «холодные освенцимы», как их прозвали позднее. Старался по возможности обойти инструкции московских генералов от лагерных и тюремных дел и предыдущий начальник Двести Тринадцатого. Точнее, он просто не мешал делать этого дорожным десятникам, бригадирам и даже конвойным солдатам. Лагерные приписки, «туфта» были здесь ложью во спасение, благодаря которым несколько продлевалась жизнь заключенных. Лагерные нормы по раскайловке и вывозке камня вручную, очистке трассы от снега и т. п. были здесь такими, что выполнить эти нормы могли, иногда, разве только два или три сытых и здоровых человека. Разницу между ними и тем, что мог сделать истощенный человек возмещала фантазия десятника и его «карандаш».
Верный себе Повесь-Чайник всякие приписки сразу же запретил, ведь это обман государства! Наведение в здешнем лагере должного порядка было делом куда более простым, чем в сельхозлаге, люди работали здесь только под конвоем и не более, чем в двух-трех местах сразу. Заставить их находиться на этих местах все положенные двенадцать, а то и четырнадцать часов ежедневно было очень нетрудно. Правда, заведовал дорожными работами не лагерный начальник, а начальник участка и его десятники. Но закон-то был не на их стороне, когда они «заряжали туфту» или неделями не предпринимали ничего, чтобы бороться с заносами на сопке, так как это было бесполезно.
Посаженные на почти постоянный теперь штрафной паек, дорожники Двести Тринадцатого начали загибаться едва ли не быстрее, чем на прииске. И происходило это даже не из-за готовности здешнего начальника отдать людскую жизнь за лишний грамм металла, а только из-за его бездушия бурбона и прохиндея. Две трети «фитилей», прибывших с нами осенним этапом из Порфирного, догорели еще до наступления нового года. Первым из этого этапа под сопку отправился Карзубый, так и не доживший до осуществления своей убогой мечты стать полноправным членом хевры. Впрочем, на Двести Тринадцатом, как и в других подобных лагерях, хевры практически теперь и не было. Всякая организация, чтобы существовать, должна хоть чем-нибудь заниматься. А чем было заниматься ворам в здешней доходиловке? Делить награбленное? Так грабить здесь было не у кого и нечего. Судить воровским судом нарушителя блатной этики? В силу тех же причин таких нарушителей тоже не было. Играть где-нибудь под нарами в самодельные карты, «чесать бороду королю», как говорят блатные, было не на что. Да на голодное брюхо шибко-то и не поиграешь. Из серой массы фраеров и штымпов «законники» не могли тут выделиться даже отказчиством. Оно здесь имело бы полнейший смысл так как больше полкило хлеба в день нельзя было получить даже вкалывая наравне с рогатиками. Но карцер у Повесь-Чайника не отапливался и в лютый мороз. Поэтому соблюдение принципа «Кашки не доложь, да на работу не тревожь» зимой было почти равносильно самоубийству.
Случалось, что из-за заноса или обвала, над удалением которого работали дорожники, останавливалась проезжая этапная машина. Стоило этапному конвою на минуту зазеваться, как с этой машины неизменно спрашивали: — Ну как тут у вас? Такие встречи были одним из средств межлагерной информации. По отношению к дорожникам Двести Тринадцатого такой вопрос был, в сущности, излишним. Наш вид совершеннейших доходяг отвечал на него достаточно красноречиво. Однако, это был почти уже ритуал, соблюдаемый неукоснительно как вопрос гостя-китайца своему хозяину, больному раком желудка, об его пищеварении. Ответ не требовал, впрочем, затраты особых усилий. Спрошенный молчал обращал к земле большой палец, как это делали зрители в древнеримском цирке, требуя добить поверженного гладиатора, или складывал крестом два указательных пальца. На немом языке, широко применявшемся в лагере, это означало: «Плывем и берегов не видим». Комментариев к нему никогда не спрашивали.
И все же к весне надежна на облегчение существования у нас появилась. Дело в том, что Повесь- Чайник неожиданно исчез с Двести Тринадцатого километра. И не как-нибудь, а был арестован и увезен под конвоем в Устьтембинск, центр нашего горнорудного управления. Арест начальника явился в лагере настолько знаменательным событием, что интерес к нему проявили даже дистрофики 3-ей степени, впавшие, казалось, в полнейшее безразличие ко всему на свете.
Повесь-Чайник пил. Я знал об этом еще с Галаганных. Но пьянствовал он исключительно дома, разделяя выпивку разве только с собственной женой. От него часто несло винным перегаром, однако понять, когда начальник пьян, когда он с похмелья, а когда совсем трезв было не просто. Выражение обрюзгшего лица у него постоянно было почти таким, как у других после хронической пьянки, а речь всегда отрывистой и маловразумительной. Да в иные дни Повесь-Чайник ни разу ни к кому не подходил и ни с кем не заговаривал, а как бирюк бродил где-то в стороне. Здесь, впрочем, он пил сильнее, чем на Галаганных. В те дни, когда в посёлке давали спирт, из домика начальника почти всегда слышались приглушенные вопли его жены, которую, напившись, он истязал. Это было несчастное, видимо, до крайности запуганное и забитое существо. На улице жена начлага появлялась редко и ни с кем почти никогда не разговаривала. Говорили, что муж разрешает ей отлучку из дому только по неотложным хозяйственным делам, только в раннее дневное время и только на строго определенный срок. В окна начальнического домика были вделаны решетки, а на дверях домика почти всегда висел большой амбарный замок, хотя было точно известно, что начальничиха дома. Вряд ли это было просто мерой по охране супружеской верности, пусть даже