— кутят и вообще швыряют деньги на ветер. Все же время от времени молодых девушек вывозят в театр, в Комическую оперу, во Французскую Комедию, но лишь в том случае, если пьесу хвалит газета, которую выписывает г-н Шанталь.
Дочкам сейчас одной девятнадцать, другой семнадцать лет. Это красивые девушки, рослые и свежие, уж так хорошо воспитанные, такие чинные, такие безупречные, что смотришь на них, как на две красивые куклы. Никогда мне и в голову не пришло бы обратить особое внимание на барышень Шанталь или поухаживать за ними. С ними едва дерзаешь говорить, до того они непорочны. Раскланяться с ними — и то уж кажется неприличием.
Что же касается их отца, то это обаятельный человек, очень образованный, очень приветливый, очень сердечный, но больше всего на свете он любит мир, покой, тишину, и сам постарался превратить быт семьи в стоячее болото, чтобы жить по своему вкусу. Он много читает, охотно беседует, его легко растрогать. Полное отсутствие общения с людьми, трений, столкновений сделало крайне чувствительной его эпидерму, так сказать моральную эпидерму. Малейший пустяк волнует его, выводит из равновесия, заставляет страдать.
У Шанталей есть знакомые, но их круг весьма ограничен, и они тщательно отобраны среди ближайших соседей. Два-три раза в год семья обменивается визитами с родственниками, живущими далеко.
Что же касается меня, то я обычно обедаю у них пятнадцатого августа72 и в крещенский сочельник. Это для меня своего рода обряд, как для католика причастие на пасху. Пятнадцатого августа приглашают нескольких друзей; в крещенский сочельник — из посторонних один я.
Итак, в этом году я, по обычаю, обедал под крещение у Шанталей.
Как всегда, я расцеловался с г-ном Шанталем, г-жой Шанталь и мадемуазель Перль и отвесил глубокий поклон мадемуазель Луизе и мадемуазель Полине. Меня засыпали вопросами о городских происшествиях, о политике, о том, что говорят относительно положения дел в Тонкине,73 о наших представителях. Г-жа Шанталь, толстая дама — все ее мысли кажутся мне квадратными, наподобие каменных плит, — имела привычку, в виде заключительной фразы ко всякому политическому спору, вещать: «Вот увидите, все это добром не кончится!» Отчего я вообразил, что мысли г-жи Шанталь четырехугольные? Сам не знаю, но что бы она ни говорила, мне сейчас же рисуется квадрат с четырьмя симметричными углами. А есть люди, чьи мысли, в моем представлении, всегда катятся, словно обручи. Достаточно таким людям рот открыть — и пошло, покатилось, по десять, двадцать, пятьдесят круглых мыслей, больших, маленьких, одна за другой, до бесконечности. И есть люди, у которых мысли заостренные… Но дело не в этом!
Мы сели за стол, и обед прошел без всяких достойных внимания эпизодов.
Во время десерта на стол был подан крещенский сладкий пирог. Королем ежегодно оказывался г-н Шанталь. Был ли то неизменный каприз случая или же семейный заговор, не знаю, но хозяин всегда находил боб в своем куске праздничного пирога и непрестанно провозглашал королевой г-жу Шанталь. Поэтому я был весьма изумлен, когда откусил кусок пирога и ощутил какой-то твердый предмет, о который чуть не сломал себе зуб. Я осторожно извлек этот предмет изо рта и увидел маленькую фарфоровую куколку, не больше боба. Я вскрикнул от удивления. Все взглянули на меня, а Шанталь захлопал в ладоши и закричал:
— У Гастона! У Гастона! Да здравствует король! Да здравствует король!
Все повторили хором:
— Да здравствует король!
И я покраснел до корней волос, как иной раз краснеешь без причины, просто когда попадаешь в дурацкое положение. Я сидел, опустив глаза, осторожно держа двумя пальцами фарфоровую куколку, силясь улыбнуться, не зная, что делать, что сказать, а Шанталь продолжал:
— Теперь выбирай королеву.
Тогда я окончательно растерялся. Тысячи мыслей, тысячи соображений вихрем пронеслись в моей голове. Может быть, от меня ждали, чтобы я выбрал одну из барышень Шанталь? Может быть, это способ выведать, которой из них я отдаю предпочтение? Или незаметная, осторожная, деликатная попытка родителей подтолкнуть меня к возможному браку? Ведь мысль о браке постоянно бродит в домах, где есть взрослые барышни, и принимает всякие формы, прячется за всякими личинами, пользуется всякими уловками.
Мною овладели отчаянный страх связать себя и ужасная робость перед закоренелой, неприступной добродетелью Луизы и Полины. Предпочесть одну другой казалось мне столь же затруднительным, как сделать выбор между двумя каплями воды; кроме того, меня чрезвычайно смущали опасения, как бы не запутаться во всем этом, чтобы потом меня, против воли, деликатно и незаметно не довели до женитьбы с помощью неуловимых и безобидных махинаций вроде этой шутовской королевской власти.
Но вдруг меня осенила блестящая мысль, и я протянул символическую куколку мадемуазель Перль.
В первую минуту все удивились, но потом, вероятно оценив мою деликатность и скромность, стали бурно рукоплескать и кричать:
— Да здравствует королева! Да здравствует королева!
А она, бедная старая дева, совсем опешила. Растерянно, дрожащим голосом она лепетала:
— Нет… нет… нет… не меня! Пожалуйста… не меня… пожалуйста!
Тогда я впервые внимательно посмотрел на мадемуазель Перль и задал себе вопрос: что же она, собственно, собой представляет?
Я привык видеть ее в этом доме и не замечать, как не замечаешь привычные старые кресла, на которые садишься с детства. Но вот однажды, неизвестно почему, — то ли солнечный луч упал на сиденье, — вдруг говоришь себе: «А ведь это прелюбопытное кресло!» И обнаруживаешь, что резьба сделана художественно, а обивка замечательная. Я никогда раньше не обращал внимания на мадемуазель Перль.
Она была членом семьи Шанталь, вот и все. Но почему? В качестве кого? Это была высокого роста худощавая женщина, она всегда старалась держаться в тени, но отнюдь не была бесцветной. Шантали относились к ней дружески, она была, видимо, больше чем экономка, но меньше чем родственница. Теперь я вспомнил множество до сих пор мало интересовавших меня оттенков в отношении к ней. Г-жа Шанталь звала ее: «Перль», барышни — «мадемуазель Перль». Шанталь просто «мадемуазель», но, быть может, с оттенком большей почтительности.
Я стал рассматривать ее. Сколько же ей лет? Сорок? Да, пожалуй, лет сорок. Она вовсе не была старухой, эта старая дева, она себя старила. Я был неожиданно поражен этим открытием. Ее прическа, платья, украшения были смешны, и все же она отнюдь не казалась смешной, столько в ней было врожденного, бесхитростного изящества, стыдливо, тщательно скрываемого. Вот странное создание! Отчего я никогда не наблюдал за ней повнимательнее? Прическа ее была уродлива, с какими-то старушечьими букольками, но под этой стародевичьей прической белел высокий ясный лоб, пересеченный двумя морщинами — следами долгих печальных дум, и светились глаза, большие, голубые, кроткие, такие застенчивые, такие робкие, такие смиренные, чудесные глаза, сохранившие детскую наивность и полные девичьего изумления, юношеской чувствительности, полные скорби, глубоко пережитой, смягчившей их, но не затуманившей их блеска.
От всех ее черт веяло благородством и скромностью, — это было одно из тех лиц, которые блекнут не старея, оно не было опустошено ни усталостью от жизни, ни сильными страданиями!
Какой прелестный рот! А какие прелестные зубы! Но улыбнуться она, казалось, не осмеливается.
И вдруг я невольно сравнил ее с г-жой Шанталь! Конечно, мадемуазель Перль во сто раз лучше, тоньше, благороднее, величавее.
Я был поражен этими наблюдениями. Разлили шампанское. Я протянул мой бокал королеве и с галантным комплиментом провозгласил тост в ее честь.
Я заметил, что ей хочется закрыть лицо салфеткой; когда же она пригубила золотистую влагу, то все воскликнули:
— Королева пьет! Королева пьет!