Наконец они доехали до Субботнего рынка и зашли в трактир под вывеской
Повозку они вкатили под навес, а осла оставили в стойле, в обществе торбы с овсом. Потом заказали себе ужин, вволю наелись, отлично выспались, встали – и опять за еду.
Ламме ел так, что за ушами трещало, и все приговаривал:
– В животе у меня небесная музыка.
Когда настало время расплачиваться,
– С вас десять патаров.
– Деньги у него, – показав на Уленшпигеля, молвил Ламме.
– У меня денег нет, – сказал Уленшпигель.
– А где же твои полфлорина? – спросил Ламме.
– Нет у меня полфлорина, – отвечал Уленшпигель.
– Нет так нет, – сказал
Но тут вдруг Ламме начал спьяну куражиться:
– А если я хочу еще выпить и закусить, выпить и закусить, а? Хоть на двадцать семь флоринов? Кто мне может запретить? Ты, брат, не думай, мое пузо особенное. Вот тебе крест, оно до сего дня одними ортоланами питалось. У тебя под твоим грязным ремнем никогда такого пуза не будет. Ты нехороший человек, и у тебя весь жир на воротнике твоей куртки, а у меня на пузе аппетитное сальце в три пальца толщиной!
– Ты думаешь, мне нечем заплатить за трех твоих дохлых кур, за четырех паршивых цыплят и за дурака павлина, что метет обгаженным хвостом твой птичий двор? Когда бы твоя кожа не была суше, чем у старого петуха, когда бы твои кости уже не крошились, я бы еще наскреб денег, чтобы и тебя самого съесть, и твоего сопливого слугу, и твою кривую служанку, и твоего кухаря, который и почесаться-то не сможет, ежели его мучает зуд, – до того короткие у него руки. Какой нашелся: за полфлорина хочет отнять у нас куртки и рубахи! Ты лучше скажи, что стоит все твое платье, драный нахал, – я тебе больше трех лиаров за него все равно не дам.
A
А Уленшпигель между тем бросал хлебные шарики прямо ему в лицо.
Ламме, исполнившись львиной отваги, продолжал:
– Как по-твоему, дохлятина, сколько стоит прекрасный осел с тонкой мордочкой, длинными ушами и широкой грудью, неутомимый в пути? По малой мере восемнадцать флоринов – ведь так, паскудный трактирщик? Чем бы ты заплатил за такое чудное животное? Ржавыми гвоздями от сундуков?
А Ламме говорил не умолкая:
– Ну а сколько, по-твоему, стоит превосходная ясеневая повозка, выкрашенная в ярко-красный цвет, с верхом из куртрейской парусины, защищающим от дождя и солнца? По малой мере двадцать четыре флорина, верно? А сколько будет двадцать четыре и восемнадцать? Отвечай, невежественный скаред! Нынче базарный день, в твоей грязной харчевне полно мужиков, и я им свой товар живо спущу!
Все его тут знали, и он мигом продал и осла и повозку. Получил он за все про все двадцать четыре флорина десять патаров.
– Понюхай, чем пахнет! – сказал он, поднеся деньги к самому носу
– Пирушкой, – подтвердил хозяин и прибавил шепотом: – Когда ты будешь продавать свою кожу, я ее куплю за лиар и сделаю из нее талисман, помогающий от мотовства.
Между тем в окно со скотного двора поглядывала на Ламме премиленькая, прехорошенькая бабеночка, но как скоро он оборачивался, славное личико мгновенно скрывалось.
А вечером, когда он, спотыкаясь под действием винных паров, поднимался в темноте по лестнице, какая-то женщина обняла его, крепко поцеловала в щеки, в губы и даже в нос, смочила ему лицо слезами любви и так же внезапно исчезла.
Ламме порядком развезло, он лег и сейчас же уснул, а наутро отправился с Уленшпигелем в Гент.
13
Здесь он искал жену по всем
На Пятничном рынке, возле Большой пушки, именовавшейся
Мимо проходил угольщик.
– Ты что это? – спросил он.
– Мочу нос, чтобы узнать, откуда ветер дует, – отвечал Уленшпигель.
Потом прошел столяр.
– Никак ты принял мостовую за перину? – спросил он.
– Скоро она кое для кого одеялом станет, – отвечал Уленшпигель.
Затем подле него остановился монах.
– Что ты тут делаешь, лоботряс? – спросил он.
– Я распростерся ниц, дабы испросить у вас благословение, отец мой.
Монах благословил его и пошел своей дорогой.
Уленшпигель приложил ухо к земле. В это время к нему подошел крестьянин.
– Ты что-нибудь слышишь? – спросил он.
– Слышу, – отвечал Уленшпигель, – слышу, как растут деревья, которые пойдут на костры для несчастных еретиков.
– А больше ничего не слышишь? – спросил общинный стражник.
– Слышу, как идет испанская конница, – отвечал Уленшпигель. – Если у тебя есть что спрятать, то зарой в землю: скоро от воров в городах житья не станет.
– Он дурачок, – сказал стражник.
– Он дурачок, – повторяли горожане.
14
А Ламме ничего не пил, не ел – все думал о светлом видении на лестнице
Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы:
– Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король!
Горожане смеялись.
А Уленшпигель говорил им:
– Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в соборе Богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие.
15