ни вечной муки!» Другой кричит дурным голосом: «Можно крестить без соли, без жира, без плевков, без заклинаний, без свечей!» Третий вопит: «Никакого чистилища нет!» Никакого чистилища нет! Ведь это что ж такое, други мои, а? Лучше согрешить с матерями, с сестрами, с дочерьми, нежели усомниться в чистилище.
Да, а они еще задирают нос перед инквизитором, перед этим святым человеком, да! Четыре тысячи кальвинистов нагрянули в Белем, неподалеку отсюда, с вооруженной охраной, со знаменами и барабанами. Да! Даже сюда доносится чад от их стряпни. Они завладели храмом во имя святой Катлины и позорят его, поганят, сквернят богопротивными своими проповедишками.
О зловредная, о непростительная терпимость! Тысяча исчадий ада! Что же вы, мягкотелые католики, тоже не беретесь за оружие? Ведь у вас, как и у окаянных кальвинистов, есть и панцири, и копья, и алебарды, и шпаги, и мечи, и арбалеты, и ножи, и дубины, и пики, и фальконеты, и кулеврины.
Вы скажете, что они миролюбивы, что они хотят лишь свободно и спокойно внимать слову Божию? По мне, все едино. Гоните их из Брюгге, гоните в три шеи, перебейте мне их, вышвырните всех кальвинистов из храма! Как, вы еще здесь? Эх вы, мокрые курицы! Я провижу то время, когда окаянные кальвинисты станут бить ваших жен и дочерей по животу, как в барабан, а вы за них не заступитесь, тряпки, размазни! Нет уж, не ходите, не ходите... а то еще в штаны напустите. Позор жителям Брюгге! Позор католикам! Какие же вы после этого католики? Жалкие трусы – вот вы кто! Как вам не стыдно, селезни, утки, гусыни, индюшки вы этакие?
У вас есть прекрасные проповедники – зачем же вы ходите толпами слушать, как еретики изблевывают свои враки? Девчонки бегают по ночам на проповеди, да, а девять месяцев спустя наплодят вам гёзенят обоего пола. На церковном погосте проповедовали четверо нахальных сквернавцев. Один из сих сквернавцев, тощий, бледный, уродливый за...нец, был в грязной шляпенке. Он так ее нахлобучил, что ушей не было видно. Кто-нибудь из вас видел уши проповедника? Сорочки на нем не было, из рукавов камзола торчали голые руки. Я хорошо его разглядел, хоть он и кутался в грязный плащишко. Мне хорошо было видно через его сквозные, словно колокольня антверпенского собора, штаны, как раскачивались там его колокольчики, видел я и естественное его било. Другой сквернавец проповедовал в одном камзоле и босиком. Ушей у него тоже никто не видал. На середине своей проповедишки он запнулся, а детвора давай его дразнить: «У! У! Не выучил урока!» Третий нахальный сквернавец был в грязной дрянной шляпенке с перышком. Ушей у него тоже не было видно. Четвертый сквернавец, Германус, был одет поприличней, но, говорят, палач дважды накладывал ему клеймо на плечо, да!
У всех под шляпами засаленные шелковые ермолки, прикрывающие им уши. Вы когда-нибудь видели у лютеранского проповедника уши? Кто из этих сквернавцев отважился показать уши? Да, уши! Не так-то это просто – показать уши, когда они отрезаны! Палач – вот кто отрезал им уши, да!
И все-таки этим вот нахальным сквернавцам, карманным воришкам, тунеядцам и шалопаям, голоштанным проповедникам, народ кричит: «Да здравствует гёз!», точно все повзбесились, с ума посходили, не то перепились.
Если в Нидерландах можно безнаказанно горланить: «Да здравствует гёз! Да здравствует гёз!», то нам, бедным служителям римско-католической церкви, остается только уйти. Господи Иисусе Христе! Какое страшное проклятье отяготело над этим обмороченным глупым народом! Богатые и бедные, благородные и худородные, старые и молодые, мужчины и женщины – все в один голос орут: «Да здравствует гёз!»
Но что же это за голь перекатная явилась к нам из Германии? Все свое достояние эти господа ухлопали на блуд, на игорные притоны, на шлюшек, на потаскушек, на бесчинство, на непотребство, на мерзостную игру в кости, на пышные наряды. У этой гольтепы ржавого гвоздя не осталось, чтобы поскрести там, где чешется. Теперь они подбираются к церковному и монастырскому имуществу.
На пиру у сквернавца Кюлембурга был другой сквернавец Бредероде, и они оба пили из деревянных кружек, чтобы выразить свое презрение к мессиру Берлеймону и к правительнице, да! И оба кричали: «Да здравствует гёз!» Ну уж если б я, – прости, Господи, мое согрешение, – был богом, я бы превратил их напиток, будь то пиво или вино, в отвратительные грязные помои, да, в грязную, мерзкую, вонючую воду, в которой стирались их загаженные сорочки и простыни.
Да, да, ослы вы этакие, ревите, ревите: «Да здравствует гёз!» Да, я ваш пророк! Все проклятия, все казни – горячка, чума, пожары, разорение, запустение, моровая язва, лихорадка, черная оспа – падут на головы нидерландцев, да! Так будет отомщен Господь за ваш подлый рев: «Да здравствует гёз!» Камня на камне не останется от ваших домов, и ни одна косточка не уцелеет от ваших проклятых ног, бежавших за этой прохвостнёй-кальвинистнёй. И да сбудется все мною реченное! Аминь! Аминь! Аминь!
– Пойдем-ка отсюда, сын мой, – сказал Уленшпигель Ламме.
– Сейчас, – сказал Ламме.
Он поискал жену среди молоденьких хорошеньких святош, внимавших проповеди, но так и не нашел.
12
Уленшпигель и Ламме приблизились к месту, получившему название
Уленшпигель невольно вспомнил о Неле. От этого воспоминания ему стало грустно, и он сказал:
– Пойдем выпьем!
Но Ламме не слышал – он тоже смотрел на влюбленные пары.
– Вот так когда-то и мы, я и моя жена, миловались перед носом у тех, кто, вроде нас с тобой, посиживал без подруги на бережку, – сказал он.
– Пойдем выпьем, – повторил Уленшпигель, – мы найдем Семерых на дне кружки.
– Ты что, пьян? – возразил Ламме. – Ты же знаешь, что Семеро – это великаны и что им не выпрямиться во весь рост даже в Храме Спасителя.
Грустная дума о Неле не мешала Уленшпигелю думать и о том, что в какой-нибудь гостинице его, быть может, ожидают надежное пристанище, сытный ужин и радушная хозяйка.
– Пойдем выпьем! – в третий раз проговорил он.
Но Ламме не слушал его, он смотрел на колокольню собора Богоматери и молился:
– Пресвятая Богородица, покровительница состоящих в законном браке, дай мне еще раз увидеть мягкую подушечку – белую ее грудь!
– Пойдем выпьем, – настаивал Уленшпигель, – она, уж верно, в трактире – показывает свою белую грудь пьянчугам.
– Как ты смеешь худо о ней думать? – воскликнул Ламме.
– Пойдем выпьем, – твердил Уленшпигель, – она, конечно, держит где-нибудь трактир.
– Тебе выпить хочется – вот ты и злишься, – огрызнулся Ламме.
А Уленшпигель продолжал:
– А что, если она приготовила для бедных путников отменную тушеную говядину с острыми приправами, благоухающими на весь трактир, говядину не жирную, сочную, нежную, как лепестки розы, плавающую, будто рыба на масленице, меж гвоздики, мускатного ореха, петушьих гребешков, телячьих желез и прочих дивных яств?
– Вот пакостник! – вскричал Ламме. – Ты что, задался целью меня уморить? Забыл, что мы уже два дня пробавляемся черствым хлебом да скверным пивом?
– Тебе есть хочется – вот ты и злишься. Скулишь от голода. Ну так давай выпьем и закусим! – предложил Уленшпигель. – У меня еще осталось полфлорина – на это можно устроить целое пиршество.
Ламме повеселел. Оба сели в повозку и поехали по городу, высматривая трактир получше. Но им все попадались угрюмого вида