с другом в вашем саду, беспечно тянутся к солнцу, совсем позабыв о вьюнке. Да ведь и вы тоже вовсе не вспоминаете о малыше, пока вдруг однажды, в ту пору, когда листья краснеют, когда гелиотропы еще повернуты к солнцу своими бледными венчиками, вы не увидите, как по всему саду расцвели чашечки; они повсюду — среди роз, виноградников, жимолости; и рядом, видите, то растение, которое их породило, — тысячей усиков обвивают они одна другую, сжимают в объятиях, теснят друг друга. Это маленький вьюнок, он вырос и стал большим. Такова и любовь, когда она начинается — это всего лишь мелочь, а кончаясь, все собою заполняет: две недели минуло, как я увидел вас в первый раз, и вот уже в моих мыслях нет места ни для чего, кроме вас.
Анна сожгла и это письмо и ничего не сказала мужу. Она стала задумчивой и реже выходила из дому.
XX
В начале января Исаак отправился в Брюссель; Херманн приехал навестить дочь. Когда отец и дочь вдоволь наприветствовались, Анна примостилась рядом с ним, позвонила и приказала Катгау принести завтрак. Каттау поставила прибор, и Херманн, делая вид, что ест и пьет, присматривался к дочери; Анна старалась вести себя как подобает, но была рассеянна и обмакнула в кофе кусок мяса. Херманн, улыбаясь, взял ее за руку.
— Что с тобой? — сказал он. — Подними-ка голову, чтобы я мог заглянуть тебе в глаза; они покраснели, значит, ты плакала; иди сядь ко мне на колени и расскажи о себе.
Анна так и сделала.
— Дитя мое, — продолжал Херманн, — друзья часто спрашивают у меня: что там с твоей дочерью? Отчего она такая бледная? Мне приходится отвечать, что я ничего об этом не знаю и ты никогда не жалуешься. Твой муж докучает тебе или, быть может, ты захворала?
Анна прижалась к Херманну.
— Захворала ли, — отвечала она, — про то я не знаю; бывают минуты, когда мне больно; осматривать меня приходил доктор; он советовал мне веселиться, избегать волнений; додумай он до конца собственный рецепт, так с удовольствием прописал бы мне быть счастливой.
— Бедная нежная малышка, вот ты опять смеешься.
— Бедный встревоженный батюшка мой, а с чего бы мне не смеяться? Исаак меня очень любит, сейчас он вдали от меня, у него есть и друзья; и… он путешествует и имеет право на это. Я не стала его от этого любить меньше. Он все еще не понимает меня, но это со временем придет. Тогда глаза его раскроются шйроко-широко, он поймет, сколь ничтожны те развлечения, ради которых он оставляет дом… и тогда позволит мне исцелить его сердце, раненное другими… не качай головой, отец, сам увидишь. Когда я жду, то часто испытываю такую грусть и тогда доверчиво поднимаю глаза к небу: Господь улыбается мне, и я часами пребываю в безмятежном покое. Нет, я не несчастлива. Каждое биение моего сердца говорит мне: ты права во всем. Я дышу свободно, полной грудью, словно мне принадлежит вся земля и все небо. Ты сам знаешь, отец, — тут голос Анны дрогнул, — можно быть изнеженной баловницей, промотать десять состояний, увести мужей у десяти жен, испытывать свое неотразимое очарование на всех окружающих, — но в такой душе никогда не живет та неколебимая сила, что умеет двадцать лет ждать своего часа и не ослабнет в ожидании.
— И долго ли продлится эта пытка?
— Покуда этого хочет Господь, — ответила Анна.
XXI
Оттеваар — Анне о Февраль 1860
Быстро отцветают розы, быстро промчится пора юности и веселого смеха. Жизнь и без того так печальна, зачем же Анна еще добавляет в нее черных красок? Довольно с нее жертвовать собою, довольно ее слез, довольно отдавать свое сердце мужу, который ее обманывает; пора подумать и о самой себе.
Она не одна на свете, есть мужчина, который ее любит, он здесь, он готов для нее на все и всегда будет ждать ее.
XXII
Оттеваар — Анне Февраль 1860
Только что мимо меня прошла, взявшись за руки, пара влюбленных; они шептали друг другу те самые слова непостижимые, о любовь божественная! И я был счастлив вместе с ними, но сам я страдал.
Где же оно, где то создание, каким я был еще так недавно, создание, довольствовавшееся самыми обычными и простыми радостями нашего мира, где тот, кому хватало для счастья веселых друзей, быстрых скакунов и шумных театров? Тогда душа моя если и воспаряла, то разве что в подогретые сферы привычной борьбы за существование или на холодные вершины искусства. Ничто не в силах было растопить жировую прослойку, окружавшую мои мысли и чувства, я без раздражения блуждал среди злобы, низостей и пошлости. Я заключал с эгоизмом сделку и суетности говорил: «Ну и пусть». Я покорился судьбе: о покорность! Из покорности судьбе вырастает старческая тоска.
Потом пришли беспричинная грусть, подавленные рыдания, вспышки ярости без причины, вдруг пробудившееся желание счастья. Несчастен тот, кто одинок. И вот я, беспокойный, искал смутный идеал, так ни разу и не явившийся мне, потом вернулась апатия, я работал, мыслил, приходил на помощь тем, кто нуждался в ней, боролся за высший идеал, но ничто не могло даровать мне удовлетворения — ни уважение людей, ни благодарность тех, кто обрел счастье благодаря мне, ибо мне по-прежнему не хватало одного; чего же? — ее; вас!
Я искал и не находил вас, ибо ни та мещанка, ни эта герцогиня — были не вы; и вдруг в одно прекрасное утро я бродил по городу и позабыл обо всем, обо всем на свете: я увидел вас, и я вас полюбил.
Тогда дух мой внезапно проснулся. Наконец я жил по-настоящему: я думал о Боге, о душе, о всех возвышенных предметах, о жертвенности и героизме… Потом я возжаждал вас.
Оттеваар
Нет, тысячу раз нет, сказала Анна, бросая письмо в огонь. Потом она раскрыла Библию, почитала священную книгу и расплакалась.
XXIII
В первый день мая Анну разбудил на рассвете низкий голос, который пел у нее под окном lied — фламандскую песню наступающей весны: