Политический отдел коммунистической партии 14 июня дал знать, «что принял решение начать предвыборную кампанию в свободное Учредительное собрание,...что он выступает против проведения всенародного голосования, неважно закрытого или нет, под названием референдума,... а также против всякой конституции, утверждающей президентский режим». Всеобщая конфедерация труда не замедлила принять сходное решение. Социалисты, в свою очередь, 21 июня через свой руководящий комитет торжественно объявили о своем желании получить «Учредительное и Законодательное собрания», чьей деятельности никто не будет мешать. К тому же они заявили, «что будут решительно противостоять методу, противоречащему демократическим традициям, состоящему в том, чтобы обратиться к избирательному корпусу, дабы тот посредством референдума выразил свое мнение по поводу конституции, разработанной комиссиями в узком составе». Комитет союза социалистов и коммунистов на собрании 22 июня, руководящий комитет Народно-демократического движения через официальное сообщение от 24 июня, Демократический социалистический союз Сопротивления в свой юбилей 25 июня, Национальный совет Сопротивления, [291] заседавший 29 июня, и Центральный комитет Лиги по правам человека резолюцией от 1 июля единодушно требовали «единого и независимого собрания» и заявляли протест против референдума.
Со своей стороны поклонники довоенной системы негодовали по поводу ее пересмотра. Начиная с 1940, когда они либо поддерживали режим Виши, либо находились в лагере Сопротивления, они работали на восстановление того, что существовало в недавнем прошлом. По их соображениям де Голль должен был просто назначать депутатов и соратников, достаточно профессиональных, чтобы выбирать сенаторов, пока парламент не будет восстановлен в своем предыдущем варианте. То, что страна осуждала порядки Третьей Республики, имея четкое представление о них, было для сторонников прошлого причиной больше этот вопрос не обсуждать. Различные группировки умеренных высказывались в пользу избрания Палаты представителей и Сената по модели прошлых лет. 18 июня исполнительный комитет партии радикальных социалистов потребовал «восстановления республиканских институтов, которые существовали до войны», и заявил, что «категорически против всенародного голосования и какого бы то ни было референдума».
Также политические фракции, чтобы разделить свои усилия по поводу создания единовластного собрания и возврата к режиму прошлых лет, принялись отвергать идеи, исходящие лично от меня. Перспектива прислушаться к мнению непосредственно всего народа казалась всем скандальной. Ничто не могло бы лучше показать, насколько превратное понимание сути демократии царило в умах всех этих партийцев. По их мнению, республика должна быть их собственностью, а народ существовал отдельно, и то только чтобы вверять им права и демонстрировать согласие с теми людьми, которых политики назначили. С другой стороны, первостепенная на мой взгляд задача — убедить народ в могуществе и эффективности власти — провалилась по сути своей. Государство было слабым, и поэтому политики пытались, мягко говоря, им завладеть без особых усилий, захватить неважно какими средствами его рычаги правления и влияние.
Не признаваясь самому себе, что происходившее в партиях могло привести к неудовлетворительной конституции, я все больше склонялся к мысли о референдуме. Но прежде чем [292] скрещивать шпаги, я постарался заручиться поддержкой знающих людей, придерживающихся различных точек зрения и могущих повлиять на общественное мнение. Я обратился к президентам Леону Блюму, Эдуару Эррио и Луи Марину, которые, возможно, разбирались в том, что происходило в последние годы и сегодня.
Леон Блюм как раз был освобожден после длительного тюремного заключения, куда его отправило правительство Виши и оккупационная администрация. Он, как было мне прекрасно известно, сейчас больше, нежели когда-либо, склонялся к социализму. Но еще я знал, что во время испытаний им овладели сомнения насчет всеми признанных идей и политики, которую совсем недавно проводила его партия. В тюремной камере он подверг их пересмотру. Например, вопрос о власти предстал ему в новом свете. В своих размышлениях заключенного, опубликованных под названием «В человеческих масштабах», он отмечает: «Правительство парламентского толка не является единственной или даже совершенной формой демократии». Он указывает, что, по его мнению, самым лучшим является президентский режим: «Со своей стороны, — писал он, — я склоняюсь к системе, созданной по типу американской, основанной на разделении властей и их взаимном сдерживании». Как только ему вернули свободу, он тут же публично объявил о своем доверии мне. Для осуществления моего замысла реформировать республику я считал необходимым заручиться его поддержкой.
Мне следовало сменить тон. Леон Блюм весьма быстро взял себя в руки, благодаря тому, что его семья традиционно придерживалась социалистических взглядов. Во время нашей первой встречи он отказался войти в состав временного правительства в качестве государственного министра, ссылаясь на слабое здоровье, а также на желание целиком посвятить себя своей партии. 20 мая, то есть спустя 10 дней после его возвращения во Францию, он уже говорил на собрании секретарей социалистических объединений: «Ни у одного человека нет права на власть. Но у нас есть право на неблагодарность». В статьях, которые он ежедневно писал в «Популер» и которые благодаря глубине содержания и форме изложения имели большое влияние в политической среде, он придерживался идеи единого Учредительного собрания как высшей власти. По поводу референдума он не отвергал самого предложения, [293] но говорил, что надо выдвинуть только вопрос о том, следует ли восстанавливать довоенный режим. По его мнению, менее важно было укрепить государство и увеличить эффективность его деятельности, нежели помешать восстановлению Сената прошлых лет, относительно которого он питал опасения личного характера. Не следовало, согласно Блюму, предлагать чего-либо, что будет противовесом власти Собрания. В том же ключе он рассматривал и «случай де Голля», как он это называл. По поводу моей персоны он не скупился на изъявления уважения, но в равной мере он выступал против моей власти и сурово протестовал против всех проектов назначения главы государства путем референдума. Короче говоря, он тоже вновь принял фундаментальное правило французского парламентского режима: «Чтобы никто не вылез из джунглей демократии!»
Незадолго до выборов я вызвал его к себе и сказал: «Мой вклад в дело защиты нации и общественного благополучия окончен. Страна одержала победу, теперь она свободна, в ней царит порядок. Она будет выражать свое мнение с полным на это правом. Чтобы я мог начать новый этап в ее истории, нужно, чтобы эти избранники высказались за это в среде политиков, ничего не должно происходить вопреки воле на то всех людей. Но настроения, царящие в партиях, заставляют меня усомниться, что завтра я смогу заниматься делами Франции так, как я считаю необходимым. В таком случае я планирую уйти в отставку. Если это случится, я предвижу, что именно вы возьмете на себя груз государственных дел, учитывая ваши доблесть и опыт, а также тот факт, что ваша партия будет самой многочисленной в будущем собрании, от нее и ее союзников будет зависеть принятие решений. Вы можете быть уверены, что я создам для этого подходящие условия».
Леон Блюм ничего не возразил насчет моей возможной отставки, чем дал мне понять, что охотно ее принимает. Но, говоря о проекте, о котором я ему напомнил, он заявил: «Этого я не желаю, поскольку я так долго подвергался нападкам и порицаниям со стороны некоторых, что отныне мне отвратительна сама идея прихода к власти! И потом, я для этого не гожусь, по той причине, что функция главы государства является, собственного говоря, весьма изнуряющей, и я был бы не в силах справиться с задачей». Я спросил его: «Если после моего [294] ухода вам придется признать себя некомпетентным, кто, по-вашему, мог бы принять эстафету?» — «По-моему, только Гуэн!» — ответил он мне. И добавил, намекая на то, что недавно Черчилля сменил лидер лейбористов: «Именно Гуэн больше всего напоминает Эттли». Было очевидным, что Блюм рассматривает важнейшую национальную проблему исключительно с социалистической точки зрения. Я признался, что, думая об эксперименте, который страна собиралась поставить и чьей жертвой был он, я испытывал печаль.
Еще меньшего успеха я добился с Эдуаром Эррио. Вопреки изменчивому отношению с его стороны к Лавалю и Аветцу, когда накануне освобождения Парижа ему предложили вступить в Национальное собрание и сформировать правительство, с которым я не был связан, я от всей души поздравил этого ветерана дебатов, обычаев и наград Третьей Республики, этого поэта, вечно раздираемого противоречиями, этого патриота, которого несчастья Франции привели скорее к разочарованию и пассивности, нежели к решительным действиям, но вместе с тем храбро вынесшего все испытания, которым его подверг режим Виши и Гитлер. Во время первого визита, что он мне нанес, я вручил ему крест Почетного легиона, который он вернул Петену во время оккупации. В свою очередь, я просил его войти в состав моего правительства. Там он занимал бы пост государственного министра, отвечающего за отношения с ООН. Я думал, что он