— Я уже просила, Мария, не перебивать меня. Знаю, он великодушен, благороден; хочу верить, что вопреки духу нашего времени он одумается и не пойдет на преступление, не убьет его хладнокровно, как кавалер де Гиз убил барона де Люз, прямо на улице. Но достанет ли у него сил помешать убийству, если Ришелье будет схвачен? Мы этого не знаем так же, как и он! Одному богу известно будущее. Несомненно одно: он восстал против кардинала ради вас и, чтобы свергнуть его, готовит междоусобную войну, которая, быть может, уже разразилась, пока мы беседуем с вами. Но как бы ни обернулась эта война, она будет безуспешной и ничего не принесет, кроме зла, ибо Гастон Орлеанский собирается выйти из заговора.
— Возможно ли, государыня?
— Выслушайте меня, прошу вас, я знаю это наверное, но больше вам ничего не скажу. Что сделает тогда обер-штаглмейстер? Как он и ожидал, король отправился за советом к кардиналу. Советоваться с ним, значит ему уступить; но договор с Испанией уже подписан, и, если его обнаружат, что станется с господином де Сен-Маром, оставшимся в полном одиночестве? Не дрожите так, мы его спасем, Мы спасем его жизнь, обещаю вам; еще не поздно… надеюсь…
— Ах, государыня, вы только надеетесь, значит, я погибла! — воскликнула Мария, почти теряя сознание.
— Сядемте, — проговорила королева. Она села рядом с Марией у порога опочивальни и продолжала: — Разумеется, прося о помиловании, его высочество заступится и за других заговорщиков, но самое меньшее, что им грозит, — это изгнание, пожизненное изгнание. Итак, герцогиня Неверская и Мантуанская, принцесса Мария Гонзаго будет супругой изгнанника Анри д'Эффиа, маркиза де Сен-Мара!
— Я последую за ним в изгнание, государыня, это мой долг, я его жена!— воскликнула Мария, рыдая.— Мне хотелось бы знать, что он уже в изгнании, что он в безопасности.
— Детские мечты! — сказала королева, поддерживая Марию. — Очнитесь, дитя мое, очнитесь, это необходимо; я не отрицаю достоинств господина де Сен-Мара: он умен, у него сильный характер, много мужества; но, к счастью, он вам никто, вы не жена его и даже не его невеста.
— Я принадлежу ему государыня, ему одному.
— Но без благословения церкви, — перебила ее Анна Австрийская, — без брака: ни один священник не посмел бы обвенчать вас; ваш духовник и тот отказался сделать это, он сам мне сказал. Молчите, — продолжала она, прижимая свои тонкие красивые пальцы к губам Марии, — молчите! Вы скажете, конечно, что господь бог услышал ваши клятвы, что вы не можете жить без него, что ваши судьбы связаны навеки, что одна смерть нарушит ваш союз! Речи, свойственные вашему возрасту, прекрасные, быстротечные грезы, при воспоминании о которых вы улыбнетесь когда-нибудь, радуясь, что вам не приходится оплакивать их всю жизнь. Среди окружающих меня молодых, блестящих придворных дам нет ни одной, которая не лелеяла бы в вашем возрасте такой же дивной мечты, не думала бы, что любовные узы нерасторжимы, и не давала бы тайных клятв в верности. И что же? Мечты рассеялись, как дым, узы расторгнуты, клятвы позабыты; однако все они стали счастливыми женами и матерями и пользуются почетом, который приличествует их сану; по вечерам они бывают при дворе, смеются, танцуют… Не трудно отгадать, что вы ответите на это… Они не любили так сильно, как вы, не правда ли? И опять ошибаетесь, дорогое дитя; они любили так же сильно, как вы, и так же много плакали. Теперь я открою вам важную тайну — причину вашего отчаяния, ибо вам самой непонятен снедающий вас недуг. Мы ведем двойную жизнь, друг мой; наша сокровенная жизнь, жизнь чувств, разрывает нам сердце, тогда как внешняя жизнь вопреки всему властвует над нами. Мы неизбежно зависим от людей, особенно если занимаем высокое положение. Наедине с собой нам кажется, будто мы повелеваем роком, но приход хотя бы двух-трех человек напоминает нам о наших титулах и ранге, — и цепи тотчас же дают себя знать. Да что я говорю? Живите вы хоть затворницей, послушно внимающей голосу страсти, который подсказывает вам мужественные, необычайные решения, склоняет вас к невиданным жертвам, достаточно лакею обратиться к вам за приказаниями, чтобы нарушить эти чары и вернуть вас к действительности. Вас губит борьба между вашими намерениями и занимаемым вами положением; в глубине души вы порицаете себя, горько себя упрекаете.
Мария отвернулась.
— Да, вы считаете себя преступницей. Не корите себя, Мария: люди так несовершенны и так зависят друг от друга, что, даже отказываясь от света, — мы не раз это видели, — они поступают так именно ради этого света; ведь у отчаяния, как и одиночества, есть доля кокетства. Уверяют, будто самые угрюмые отшельники осведомлялись о том, что говорят о них в свете. Эта зависимость от мнения людей — благо, ибо она почти всегда обуздывает наше воображение и приходит нам на помощь при выполнении обязанностей, которыми мы слишком часто пренебрегаем. Надо принимать жизнь такой, какова она есть (вы поймете это, надеюсь), и тогда после жертв, принесенных во имя безрассудства, испытаешь удовлетворение изгнанника, возвратившегося в лоно семьи, радость больного, который видит солнце после ночных кошмаров. Уверенность, что ты обрел как бы свое естественное положение, порождает то спокойствие, которое светится во многих глазах, тоже проливавших некогда горькие слезы; ибо редкая женщина не изведала ваших мук. Неужели вы сочтете себя клятвопреступницей, если откажетесь от Сен-Мара? Ведь ничто вас не связывает с ним; вы с избытком выполнили свой долг, более двух лет отвергая королевские короны. А что он сделал, этот пламенный поклонник? Он возвысился, чтобы подняться до вас; но разве честолюбие, которое было, по-вашему, пособником любви, не могло, напротив, само прибегнуть к ее помощи? Не думаю, чтобы этого юношу увлекала только нежная страсть, он чересчур холоден для этого, чересчур спокоен, среди политических хитросплетений, чересчур независим в своих обширных замыслах и чудовищных намерениях. Что скажете вы, оказавшись не целью, а всего лишь средством?
— Я все равно буду его любить, — ответила Мария. — Пока он жив, я принадлежу ему.
— Но пока я жива, — твердо сказала королева. — я буду противиться вашей склонности.
При этих последних словах дождь и град с силой обрушились на балкон; воспользовавшись непогодой, королева быстро встала и вернулась в свои покои, где ее уже ожидали герцогиня де Шеврез, Мазарини, госпожа де Гемене и польский воевода. Королева подошла к ним. Мария встала в отдалении, возле завешенного окна, чтобы скрыть свое заплаканное лицо. Ей не хотелось принимать участие в светском разговоре, но некоторые слова привлекли ее внимание. Королева показывала принцессе де Гемене бриллианты, только что полученные из Парижа.
— Что до этой короны, она не моя, — говорила она. — государь заказал ее для будущей польской королевы; еще неизвестно, кто ею будет. — И, повернувшись к польскому послу, она спросила: — Мы видели вас верхом, князь, куда вы направлялись?
— К герцогине де Роган, — ответил поляк.
Вкрадчивый Мазарини, пользовавшийся любым случаем, чтобы проникнуть в чужие тайны и оказаться полезным, благодаря вырванным признаниям, подошел к королеве.
— Как кстати мы заговорили о польской короне, — сказал он.
Мария не вынесла этого намека и сказала находившейся поблизости г-же де Гемене:
— Разве господин де Шабо польский король?
Королева услышала слова Марии и обрадовалась ее невольному порыву досады. Желая подзадорить свою любимицу, она одобрительно отнеслась к последующему разговору и сделала вид, что поощряет его.
— Нелепее брака быть не может! — воскликнула принцесса де Гемене. — А ведь нет возможности отговорить ее. Неужели мадемуазель де Роган, гордячка, которая отказала графу Суассонскому, герцогу Веймарскому и герцогу Немурскому, станет женой простого дворянина! Какая жалость, право! Куда мы идем? Страшно подумать.
Мазарини спросил, на что-то намекая:
— Как! Неужели это правда? Любовь при дворе? Настоящая глубокая любовь? Кто этому поверит?
Между тем королева, как бы играя, открывала и закрывала ларец, в котором лежала новая корона.
— Бриллианты идут только к черным волосам, — молвила она. — Ну же, Мария, дайте вашу головку… — И добавила: — Корона вам удивительно к лицу.
— Можно подумать, что она заказана для принцессы, — подтвердил Мазарини.
— Я готов отдать капля по капле всю свою кровь, лишь бы она осталась на этой головке, — сказал польский воевода.