воздух.
– Madonna Maria! Дотторе, пожалуйста, соврите мне что-нибудь.
– Я не Пиноккио. Правда сделает нас свободными. Мы всё преодолеем, глядя ей в глаза.
Двумя днями позже капитан свалился в лихорадке, и Пелагия сидела с ним с тайнике, мокрой губкой смачивая ему лоб, чтобы сбить температуру, и прислушиваясь к его бессвязному бормотанью в кошмарах. Меняя повязки, она учуяла ядовитый запах гноя. Отец уверил ее, что это токсины заставили кожу принять желто-кремовый оттенок, но про себя он сомневался, что капитан выживет. Доктор не был уверен, что хорошо провел операцию, но продолжал через равные промежутки делать внутривенные инъекции сахарно-солевого раствора. Он показал дочери, как использовать диванные подушки, чтобы менять положение капитана и уменьшить однообразное напряжение, приводящее к загниванию тела, но заставлял ее выходить из комнаты, чтобы выполнить все те процедуры, которые обычно выпадают на долю большинства женщин и служат проявлением самой большой любви.
На четвертый день наступил кризис; Корелли что-то лепетал и так взмок от пота, что и доктор, и Пелагия стали терять надежду, что он выживет. Доктор Яннис осторожно ввел в каждую рану толстую ветеринарную иглу, чтобы оттянуть гной, на случай если возник абсцесс (он называл это «подкожные хрипы»), но ничего не обнаружил, и причина болезненного состояния капитана осталась для него загадкой. Пелагия вложила ему в левую руку гриф Антонии, его любимой мандолины. Пальцы капитана обхватили его, он улыбнулся, а доктор про себя отметил, что дочь таким образом проявила верный врачебный подход.
Через два дня жар спал и пациент удивленно открыл глаза, словно впервые осознав факт своего существования. Он ощущал невероятную слабость, но выпил козьего молока с добавленным в него бренди и обнаружил, что может, наконец-то, немного посидеть сам. Тем же вечером он с помощью доктора нашел в себе силы встать и дал себя вымыть. Ноги у него дрожали и были худыми, как палки, но доктор заставил его походить по пятачку, пока он совершенно не выдохся и на него не накатила тошнота. Ребра болели больше, чем всегда, и ему сообщили, что, возможно, они будут источником мучений при каждом вдохе еще несколько месяцев. Ему сказали, что для дыхания следует использовать мышцы живота, и когда он попробовал это, заболела рана в брюшине. Пелагия принесла зеркало и показала ему синевато-багровый шрам на лице и отрастающую эллинскую бороду – та чесалась, причиняя почти столько же беспокойства, что и рубцы, и придавала ему разбойничий вид.
– Я выгляжу как сицилиец, – сказал он.
Этой ночью его впервые покормили твердой пищей. Улитками.
60. Начало ее печали
Пелагии запомнилось время выздоровления и побега Корелли не как период памятных и упоительных приключений и даже не как интерлюдия между страхом и надеждой, а как медленная увертюра к ее печали.
Как бы то ни было, война ослабила ее. От недостатка еды кожа ее, туго обтянувшая кости, стала полупрозрачной, что придавало ей истощенно-неземной вид, который будет не в моде еще лет двадцать пять. Ее красивая грудь ссохлась и несколько опала, став, скорее, полезными мешочками, чем предметом прелести и объектом желания. Иногда у нее кровоточили десны, и во время еды она жевала осторожно, чтобы не выпал зуб. Ее густые черные волосы истончились и потеряли упругость, среди них виднелись первые седые волоски, которые не должны были появиться, по крайней мере, еще лет десять. Доктор, в силу своего возраста пострадавший меньше, часто осматривал ее и знал, что с начала оккупации она потеряла пятьдесят процентов жировой прослойки. По содержанию азота в моче он определил, что она, израсходовав белок, неуклонно теряет и мышечную массу, и ей становилось трудно больше нескольких минут заниматься чем-то, что требовало энергии. Он установил, что, тем не менее, сердце и легкие у нее пока здоровы, и старался, ссылаясь на отсутствие аппетита, давать ей большие доли молока и рыбы, когда их удавалось достать. Она, в свою очередь, под таким же предлогом отдавала еду Корелли, но это никого не обманывало. У доктора сжималось сердце, когда он видел, как она блекнет: это напоминало ему потрепанные розы, умудрившиеся пережить осень и цеплявшиеся за остатки былой красоты до декабря, словно их поддерживала некая особая милость судьбы, которая тосковала по прошлому, но суждено ей было разрушение. Теперь, когда не было ни застенчивого итальянского офицера, украдкой приносившего им пайки, ни толстого интенданта, у которого можно было что-то выманить, доктор вынужден был опуститься до ловли ящериц и змей, но пока все же не чувствовал склонности экспериментировать с кошками и крысами. Дела обстояли не так плохо, как в Голландии, где кошек подавали как «кролика с крыши», и даже не так скверно, как на материке. Здесь всегда было море – источник существования Кефалонии, но и первопричина всего ее запутанного прошлого и стратегической значимости, которая теперь оказалась лишь странным воспоминанием; то самое море, которое послужит причиной новых набегов итальянцев и немцев – они станут поджариваться рядышком на пляжах, оставляя на воде масляную пленку от увлажняющего крема, туристы, озадаченные пустыми, но полными подозрения взглядами пожилых греков в черном, проходящих мимо без единого слова, будто не замечая.
Как только Корелли смог ходить, глухой ночью в сопровождении доктора и Велисария он отправился в «Casa Nostra», а Пелагия осталась дома, спрятавшись в тайнике, куда вернулись мандолина, докторская «История» и бумаги Карло. С тех пор как на острове объявились насильники, она почти не выходила из дома и, сидя в подполе, прокручивала в памяти воспоминания, вышивала и распускала покрывало и думала об Антонио. Он подарил ей свое кольцо – оно было велико ей на все пальцы, и, поворачивая его под лампой, Пелагия смотрела на взлетающего соколенка с оливковой ветвью в клюве и надписью внизу «Semper fidelis».[164] В глубине души она боялась, что, вернувшись домой, он бросит ее, что эти слова будут относиться только к ней, что она, верная и забытая, будет покинута навеки, подобно Пенелопе, ожидавшей мужчину, который так и не пришел.
Но Антонио говорил другое. Он приходил часто, после наступления темноты, жалуясь, что в их убежище холодно и сквозняки, рассказывая истории, от которых дыбом вставали волосы, но там не все было правдой – о том, как его чуть не поймали, но ему удалось скрыться. Его отросшая борода колола ей щеки, когда они полностью одетые лежали лицом к лицу, крепко обнимая друг друга и разговаривая о будущем и о прошлом.
– Я всегда буду ненавидеть немцев.
– Гюнтер сохранил мне жизнь.
– Он убил всех твоих друзей.
– У него не было выбора. Не удивлюсь, если он потом сам застрелился. Он старался не заплакать.
– Выбор всегда есть. Что бы руки ни творили, виновата голова. Вот такая у нас пословица.
– Он не был таким смелым, как Карло. Карло отказался бы стрелять, а Гюнтер был другим человеком.
– А ты бы отказался?
– Надеюсь, но наверняка сказать не могу. Может, я выбрал бы самый легкий путь. Я всего лишь человек, а Карло был как герой из наших преданий, как Гораций Коклес[165] или как там его, который один удерживал порсенский мост против целой армии. Таким бывает один из миллиона, так что не вини несчастного Гюнтера.
– Все равно всегда буду ненавидеть немцев.
– Многие немцы совсем не немцы.
– Что? Глупости.
– Понимаешь, нельзя судить по форме. Они формировали части в Польше, на Украине, в Латвии, Литве, Чехословакии, Хорватии, Словении, Румынии. Всё не перечислишь. Ты не знаешь этого, но на материке у них есть греческие части под названием «Батальоны безопасности».
– Это неправда.
– Правда. Мне жаль, но это правда. Все нации замарались в дерьме. Все эти бандиты и ничтожества, которые хотят ощущать свое превосходство. Абсолютно то же самое происходило в Италии – все стали фашистами, чтобы посмотреть, что же они получат. Все эти сынки чиновников и крестьян, желавшие что-то представлять из себя. Сплошное честолюбие и никаких идеалов. Разве непонятно, чем привлекает армия? Хочешь девушку – насилуй. Хочешь часы – бери. Если у тебя дурное настроение – убей кого-нибудь. Чувствуешь себя лучше, чувствуешь себя сильным. Приятно ощущать свою принадлежность к избранным – делай, что хочешь, можно оправдать что угодно, сказав, что это – закон природы или божья воля.