уронила его обратно в миску.
– Что вы делаете?
– О Господи! – воскликнула она. – Как вы меня напугали!
Капитан взглянул на свой пистолет в воде с выражением научной беспристрастности и, приподняв бровь, проговорил:
– Вижу, вы тут затеваете небольшую шалость?
Такого она не ожидала, но сердце сильно заколотилось от страха и тревоги, и ощущение крайней опасности на мгновение лишило ее дара речи.
– Я его мыла, – чуть слышно проговорила она наконец, – он был такой ужасно масляный, весь жирный.
– Я и подумать не мог, что вы столь трогательно несведущи, – хмыкнул капитан.
Пелагию охватило невероятно странное чувство – от его сарказма, от того, что он насмешливо выставил ее миленькой, глупенькой девочкой, которая делает глупости, потому что слишком уж мила и глупа, чтобы понимать это. Он прикидывался снисходительным, а это так же ненавистно, как если б он был действительно снисходителен. Она всё еще боялась, не зная, как он поступит, и все же в глубине души злилась, что не удалось его спровоцировать.
– Вы недостаточно хитры, чтобы хорошо врать, – сказал он.
– А чего же вы ждали? – строго спросила она, тут же поймав себя на мысли: а что она хотела этим сказать?
Капитан, похоже, все-таки понял.
– Наверное, вам всем очень трудно оттого, что приходится нас терпеть.
– Вы не имеете права… – начала она, произнося первые слова своей хорошо отрепетированной речи, но тут же забыла все, что было дальше.
Он выловил из миски пистолет, вздохнул и сказал:
– Думаю, вы оказали мне услугу. Давно следовало разобрать его, почистить и смазать. Всё как-то забываешь, откладываешь.
– Значит, вы не сердитесь? А почему вы не сердитесь?
Он насмешливо посмотрел на нее сверху.
– Разве можно сердиться на каденции? Вы что, действительно думаете, мне больше нечем заняться? Давайте думать о серьезных вещах и просто оставим друг друга в покое. Я вас не буду трогать, а вы не трогайте меня.
Это мысль задела Пелагию как неожиданная и неприемлемая. Она не хотела оставлять его в покое, ей Хотелось закричать на него, ударить. Во внезапном порыве, но с холодным расчетом сознавая, что не причинит себе этим вреда, она изо всех сил залепила ему обжигающую пощечину.
Он попытался уклониться вовремя, но опоздал. Несколько изумленно и растерянно он потоптался и потрогал рукой лицо, словно успокаивая себя. Протянул ей пистолет.
– Бросьте назад в воду, – сказал он. – Будет не так больно.
Теперь Пелагию взбесила эта новая выходка, превосходно задуманная, чтобы мгновенно погасить ее ярость. Это сокрушило ее – это сверх человеческих возможностей выносить страдание; она воздела очи к небесам, стиснула кулаки, скрипнула зубами и вылетела из дома. Во дворе она со всей силы пнула чугунок, больно ушибив большой палец, запрыгала по двору, пока стихала боль, а потом вышвырнула гадкий чугунок за забор. Кипя от горечи, Пелагия походила, прихрамывая, взад-вперед по двору и сорвала с дерева неспелую зеленую маслину. Это немного успокоило ее, и она сорвала еще несколько. Набрав солидную пригоршню, она вернулась в кухню и с силой запустила ими в повернувшегося к ней капитана. Сначала он безуспешно увертывался от отскакивавших плодов, а когда Пелагия вновь скрылась, ошеломленно покачал головой. Ох уж эти греческие девушки! Какой дух, какое пламя! Почему никто не поставил оперу о современной Греции? А может, ставили, надо хорошенько вспомнить. Может, стоит написать самому? В мозгу возникла мелодия, и он принялся напевать ее, но она все время сворачивала на «Марсельезу». Он постучал себя по голове, изгоняя непрошеную гостью, но мелодия упрямо превращалась в «Марш Радецкого».
– Carogna![113] – закричал он в крайнем раздражении.
Пелагия во дворе услыхала его и, опасаясь замедленной реакции, побежала вниз с холма, чтобы спрятаться в доме у Дросулы, пока капитан не остынет.
Проходили месяцы, и Пелагия замечала, что злость ее стихает, а это озадачивало и огорчало. Капитан стал в доме таким же привычным, как козленок или отец. Она привыкла видеть его за столом – он что-то быстро писал или просто сосредоточенно сидел с зажатым в зубах карандашом. Ранним утром она предвкушала момент – и это было маленькой, привычной домашней радостью, – когда он появится из своей комнаты и скажет: «Калимера, кирья Пелагия. Карло еще не приехал?», – а вечером начинала по- настоящему беспокоиться, если он немного задерживался, с облегчением вздыхая, когда он входил, и совершенно невольно улыбаясь.
В капитане были кое-какие привлекательные черты. Он привязывал пробку к куску тесемки и носился по дому, а Кискиса увлеченно гонялась за ней. Вечерами перед сном он выходил во двор и звал ее, потому что обычно куница, рассудив по справедливости, начинала ночь у него, а завершала у Пелагии. Часто можно было видеть, как он, стоя на коленях и держа Кискису за пузо, перекатывает ее туда-сюда по плитам пола, а она, обхватив его лапами, понарошку кусается; а если вдруг оказывалось, что зверек уселся на его ноты, он шел и брал другой лист, чтобы не беспокоить ее.
Но более того – в капитане имелась таинственная странность; например, он мог сидеть, с изводящим Пелагию терпением наблюдая, как ее пальцы выполняют обычный танец вышивания, пока ей не начинало казаться, что его глаза излучают какую-то удивительно мощную силу, от которой ей сковывало пальцы, и она теряла стежку. «Интересно, – сказал он как-то, – какой была бы музыка, если бы она звучала так, как выглядят ваши пальцы?» Это явно бессмысленное замечание сильно озадачило ее, а когда он сказал, что ему не нравится какая-то мелодия, потому что в ней особенно противный оттенок красновато-коричневого цвета, она заподозрила, что либо он обладает еще одним чувством, либо у него в мозгах плохо контачат проводки. Мысль о том, что он малость помешан, заставила ее относиться к нему покровительственно; возможно, это и подточило крупицы ее принципов. К несчастью, правда заключалась в том, что итальянец, захватчик он или нет, делал ее жизнь более разнообразной, богатой и удивительной.
Она обнаружила, что прежнее раздражение сменилось новым, только в этот раз – на саму себя. Похоже, она просто не может не смотреть на него, а он всегда ловил ее на этом.
Что-то в нем было, когда он сидел за столом и продирался сквозь горы бумажной работы, требуемой византийско-военно-итальянской бюрократической машиной, и Пелагия регулярно посматривала на него, словно срабатывал условный рефлекс. Без сомнения, его мысли занимали семейные проблемы его солдат; без сомнения, он тактично предлагал жене бомбардира сходить в клинику и провериться; без сомнения, он подписывал бланки заявок в четырех экземплярах; без сомнения, он старался решить загадку, почему груз зенитных снарядов таинственным образом объявился в Парме, а он вместо них получил упаковку солдатского белья. Сомнения не было, но всё равно – каждый раз, когда она бросала на него взор, он тут же поднимал на нее глаза, и его спокойный, ироничный взгляд застигал ее так же верно, как если бы он схватил ее за руку.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом она смущалась, щеки розовели, и она снова переключалась на вышивание, понимая, что, наверное, невежливо так резко отворачиваться от него, но зная и то, что удерживать его взгляд на мгновенье дольше было бы бесстыдством. Несколько секунд спустя она снова посматривала украдкой, и точно в то же мгновенье он отвечал ей взглядом. Это невозможно. Это злило. Это смущало до унижения.
«Я должна это прекратить», – решала она, но, уверенная, что он погрузился в свои занятия, смотрела на него и снова попадалась. Она пыталась строго сдерживать себя, говоря: «Я не буду смотреть на него следующие полчаса». Но все безуспешно. Она тайком бросала взгляд, его глаза вспыхивали, и снова то же самое – она схвачена слегка насмешливой улыбкой и вопросительно приподнятой бровью.
Она понимала, что он играет с ней, поддразнивает ее так мягко, что невозможно ни протестовать, ни придать игру огласке, чтобы подвести под ней черту. В конце концов, она ни разу не поймала его на том, что он смотрит на нее, значит, очевидно, виновата она одна. Тем не менее, в этой игре у него – абсолютное