удрученно, и перед сном не могла даже плакать. Во сне она обвиняла Мандраса в жестокости, а он посмеялся над нею, как сатир, и умчался в танце по волнам.
На третий день Пелагия пошла к морю. Она сидела на камне и смотрела, как огромный военный корабль, зловеще дымя, отплывает на запад. Скорее всего, английский. Она размышляла о войне и чувствовала, как тяжело становится на сердце при мысли о том, что в древности люди были игрушкой богов, да и потом не продвинулись дальше, оставшись забавой других людей, считающих, что сами они – боги. Она играла благозвучием слов – «Гитлер, Аттила, Калигула. Гитлер, Аттила, Калигула». У нее не находилось слова, подходящего к «Муссолини», пока не возникло «Метаксас». «Муссолини, Метаксас», – произнесла она и добавила: «Мандрас».
Как бы в ответ на свои мысли краем глаза она уловила движение. Внизу слева какое-то тело, похожее на человека-дельфина, ныряло в волнах. Она рассматривала загорелого рыбака с чисто эстетическим наслаждением, пока, слегка растерявшись, не поняла, что он совершенно голый. До него было метров сто, и она догадалась, что он приспосабливает мелкоячеистую сеть с поплавками для ловли сига. Он надолго заныривал, укладывая сеть полумесяцем, а вокруг него кружили и бросались за своей долей улова чайки. Без всякого чувства вины Пелагия коварно подкралась ближе, чтобы полюбоваться человеком – таким гладким, так заодно с морем, таким подобным рыбе, человеком, голым и диким, человеком, похожим на Адама.
Она смотрела, как свернута сеть на мелководье, и когда он, искрящийся, стоя на отмели, тащил ее, перехватывая руками с напрягшимися мускулами, ритмично Двигая плечами, она поняла, что это Мандрас. Она прижала руку ко рту, сдерживая потрясение и внезапно накативший стыд, но не уползла. Ее по- прежнему приковывала его красота, гармония и сила, и она не могла отказаться от мысли, что Бог подарил ей возможность сначала осмотреть то, чем она завладеет: стройные бедра, острые плечи, упругий живот, темную тень паха с его таинственной лепниной – предмет столь похотливой женской болтовни у колодца. Мандрас слишком молод, чтобы быть Посейдоном, в нем совсем нет злобы. Так может, он – морская нимфа мужского пола? А бывают вообще нереиды и потамиды мужского пола? Не следует ли принести в жертву мед, масло, молоко или козленка? Или себя? Видя, как Мандрас скользит в воде, трудно было не поверить, что подобное создание проживет, по словам Плутарха, 9720 лет. Но такое видение Мандраса казалось вечным, и назначенный Плутархом срок жизни был слишком произволен и слишком мал. Пелагии пришло в голову, что такие же сцены, наверное, поколение за поколением происходили с микенских времен; возможно, и во времена Одиссея были девушки, подобные ей, что приходили к морю подглядеть за наготой тех, кого любили. Она поежилась при мысли о таком слиянии с историей.
Мандрас смотал сеть и нагнулся, вытаскивая из ячеек маленьких рыбин, бросая их в ведра, выстроенные на песке в аккуратный ряд. Серебристые рыбы сверкали на солнце, как новые ножи, и удушье их превращалось в красивый спектакль, когда они трепыхались, подпрыгивали и умирали. Пелагия заметила, что плечи Мандраса обгорели и шелушатся, а не задубели под солнцем, хотя и были открыты целое лето. Она удивилась и даже огорчилась: значит, красивый мальчик – всего лишь из плоти, а не из вечного золота.
Он выпрямился, сунул в рот два пальца и свистнул. Пелагия увидела, что он смотрит в море и медленно размахивает руками над головой, подавая кому-то сигналы. Тщетно пыталась она разглядеть, кому именно. Озадаченная, она приподняла голову над камнем, за которым пряталась, и мельком увидела три темные тени, что согласованно выгибались в волнах ему навстречу. Она услышала его радостный крик: теперь Мандрас брел к ним по воде с тремя рыбинами в руках. Вот он подбросил их высоко в воздух, и три дельфина выпрыгнули, изогнув спины, чтобы поймать рыбу. Она увидела, как юноша схватился за спинной плавник одного животного и унесся в море.
Пелагия бегом спустилась к воде, сморщилась, отчаянно пытаясь прикрыться от искрящихся и мельтешащих солнечных бликов воды, но ничего не увидела. Наверняка Мандрас утонул. Неожиданно она вспомнила, что увидеть нимфу голой сулит ужасное несчастье – вызывает исступление. Что же происходит? Кусая губы, она заламывала руки, в тревоге прижимала их к груди. Солнце жгло так, будто мстило за что-то. Пометавшись немного по берегу, она повернулась и побежала домой. В своей комнате она обхватила Кискису и зарыдала. Мандрас утонул, он ушел с дельфинами, он никогда не вернется – это конец всему. Она жаловалась кунице на несправедливость и тщету жизни и уже покорилась шершавому язычку, смаковавшему соль ее слез, когда в дверь робко постучали.
Мандрас стоял с ведром сига в руке и неуверенно улыбался. Переминаясь с ноги на ногу, он торопливо заговорил:
– Прости, что не пришел раньше, просто я весь день хворал после праздника, понимаешь, это все вино, и мне нездоровилось, а вчера пришлось съездить в Аргостоли получить призывные документы, мне нужно отправляться на материк послезавтра, и я поговорил в кофейне с твоим отцом, он дал свое согласие, а я принес тебе немного рыбы. Вот, это сиг.
Пелагия, сидя на краю кровати, вся онемела внутри – слишком много счастья, слишком много отчаяния. Она официально помолвлена с мужчиной, который собирался побороться с судьбой, мужчиной, который должен был утонуть в море, мужчиной, который перемешал женитьбу с войной и сигом, мужчиной, который был мальчиком, игравшим с дельфинами, слишком прекрасным, чтобы идти умирать в снега Чамурии. Казалось, он вдруг стал порождением сна, пугающе и бесконечно хрупким, чем-то слишком изысканным и эфемерным для человека. У нее затряслись руки.
– Не уходи, не уходи, – умоляла она, вспомнив, что это сулит несчастье – увидеть нимфу голой; вызывает исступление, а порою – и смерть.
14. Грации
В моей жизни было много такого, о чем стоило сожалеть, и я думаю, любой человек скажет о себе то же самое. Не то чтобы я сожалел о мелочах, детских шалостях, вроде прекословия отцу или флирта с чужой женой. Сожалею я о том, что мне пришлось получить самый горький урок того, как личные амбиции могут заставить человека, против его воли и природы, сыграть роль в событиях, которые покроют его позором и презрением истории.
У меня была очень хорошая работа; служить итальянским посланником в Афинах было приятно по той простой причине, что ни полковник Мондини, ни я до начала войны и представления не имели, что она вообще начнется. Можно было предположить, что или Чиано, или Бадольо, или Содду сказали бы нам об этом; можно было надеяться, что они дали бы нам месяц-другой на подготовку, но нет – они позволили нам вести дела по-прежнему, с обычной шутливостью дипломатии. Меня приводит в бешенство то, что я посещал приемы, ходил на спектакли, организовывал совместные проекты с министром просвещения, уверял своих греческих друзей, что у Дуче нет враждебных намерений, говорил итальянской общине, что нет необходимости паковать вещи, а затем обнаружил: никто не побеспокоился сказать мне, что происходит, и у меня самого нет времени на сборы.
Я располагал лишь нескончаемыми слухами и шутками. По крайней мере, я считал их шутками. Курцио Малапарте, этот спесивый идиот и ироничный сноб с извращенным чувством юмора и вожделением войны, что подкрепляло его журналистскую писанину, пришел ко мне и сказал: «Мой дорогой друг, граф Чиано просил передать вам, что вы можете делать все, что вам угодно, потому что он все равно собирается пойти войной на Грецию и в ближайшее время ввести албанцев Джакомони на греческую территорию». Он сказал это, кривляясь и насмешничая, – этот какаду скажет, что угодно, каким бы нелепым, лживым и нелогичным оно ни было, лишь бы показать, что он личный друг Чиано. И я воспринял его слова как шутку.
И еще один момент я должен отметить – когда Мондини вызвали на аэродром для встречи офицера разведки, который сообщил ему, что война начнется не позже чем через три дня и Болгария предпримет вторжение в те же сроки. Он сказал Мондини, что все греческие должностные лица подкуплены. Естественно, я телеграфировал в Рим и переговорил с болгарским послом. Рим не ответил, а болгарский посол заявил мне (как оказалось, справедливо), что у Болгарии нет каких-либо намерений объявлять войну. Я успокоился, но теперь думаю, что Чиано и Дуче просто старались сбить меня с толку и сохранить возможность выбора. Вероятно, они старались сбить с толку и друг друга. Мы сидели с полковником Мондини у меня в кабинете, подавленные настолько, насколько вообще можно себе представить, и обсуждали, не вернуться ли нам вновь к гражданской жизни.
Всё становилось еще непонятнее. Например, Рим просил прислать сотрудника нашей дипломатической миссии для получения «срочных конфиденциальных указаний», но у «Ala Littoria»