Утром она отправилась во двор и занялась делами, которые нарочно придумывала себе, чтобы сразу увидеть его, как только он появится у поворота дороги – того самого, где Велисарий его подстрелил. Осмотрев жующего козленка: нет ли клещей, – она выжгла их горячей иголкой и снова взъерошила жесткий мех. Она постоянно посматривала на дорогу – не Мандрас ли прошел. Отец отправился в кофейню завтракать, а ей пришло в голову, что у Кискисы тоже могут быть клещи. Пелагия усадила зверька на стену еще ближе к дороге и прочесала пальцами шерстку. Потом уткнулась лицом в мягкий мех на брюшке куницы, и от сладости запаха ей сразу же стало грустно и спокойно. Кискиса выгибалась и пищала от удовольствия, а деловитые пальцы девушки обнаружили двух блох и придавили их ногтями. Не желая уходить от стены, Пелагия энергично расчесала куницу и вытащила колтуны. Уложив Кискису себе на шею, она решила принести воды, потому что для этого следовало пройти поворот. Кискиса уснула, а Пелагия присела у колодца и разговорилась там с женщиной, но даже не понимала, о чем они сплетничают, поскольку все время стреляла глазами по сторонам. Ей уже становилось немного не по себе. Она принесла воды – больше, чем нужно, – и решила полить растения. Устав ждать, она села в тени оливы, положив руку на тощую шею козленка. Тот продолжал безучастно жевать, будто никакого другого мира, кроме его собственного, не существует. Страстное желание перешло в нетерпение, а затем и в раздражение. Чтобы досадить Мандрасу, Пелагия решила пойти прогуляться. Так ему и надо – придет, а ее нет. Она пошла по дороге ему навстречу, посидела на стене, пока не стало слишком жарко, а затем побрела в заросли, где столкнулась с Лемони, искавшей сверчков.
Пелагия присела на камень и стала наблюдать, как девочка перебегает по кустарнику, хватая пухлыми пальчиками пустоту, – сверчки были неуловимы.
– Тебе сколько лет, корициму? – внезапно спросила Пелагия.
– Шесть, – ответила Лемони. – Ровно. А после следующего праздника мне будет семь.
– А ты уже умеешь считать до десяти?
– Я умею до тридцати, – сказала Лемони и тут же принялась показывать: – двадцать один, двадцать два, двадцать тридцать.
Пелагия вздохнула. Не пройдет и двух праздников, как Лемони загрузят работой по дому, и закончится охота за маленькими существами в зарослях. Придется втягиваться в однообразное ублажение мужчин, а обсудить важные темы с другими женщинами можно будет, только когда мужчины не слушают или сидят в кофейне, играя в триктрак, в то время как должны работать. Свободы для Лемони не будет до самого вдовства – как раз до того времени, когда общество отвернется от нее, будто она не имеет права пережить мужа, будто он умер только по небрежности собственной жены. Вот почему лучше иметь сыновей – это единственная страховка от ужасающей старости в нужде. Пелагия желала Лемони, чтобы у нее сложилось как-нибудь получше, будто для самой себя желать лучшего бесполезно.
Внезапно Лемони завопила, спугнув задумчивость Пелагии. Точно кошка замяукала. Из глаз Лемони полились слезы: она сжимала согнутый пополам указательный палец и раскачивалась взад-вперед. Пелагия подбежала и разогнула девочкину ладонь:
– Что случилось, корициму? Кто тебя обидел?
– Он укусил, он укусил меня! – плакала Лемони.
– Ой, бедная, бедная! Разве ты не знала, что они кусаются? – Она приложила к губам пальчики, покачивая их. – У них большие челюсти с кусачками. Сейчас пройдет.
Лемони снова зажала палец.
– Жжет.
– А если бы ты была сверчком, разве бы ты не кусала тех, кто тебя ловит? Сверчок подумал, что ты хочешь сделать ему больно, вот и укусил тебя. Вот как получается. Когда повзрослеешь, поймешь, что и у людей точно так же.
Пелагия сделала вид, что произносит особое заклинание, исцеляющее укусы сверчков, и проводила успокоенную Лемони в деревню. Мандраса все не было; вокруг стояла непривычная тишина, и народ еле передвигал ноги, нянча свое похмелье и необъяснимые синяки. В отдалении нелепо кричал осел, получая в ответ нестройный хор «Ай гамису!»[55] из темных внутренностей домов. Пелагия принялась готовить ужин, радуясь, что это будет не рыба. Позже, когда она сидела с отцом после его обычной прогулки, он совершенно неожиданно сказал:
– Думаю, он не пришел потому, что ему плохо, как и всем.
Пелагию переполнила благодарность, она взяла отцовскую ладонь и поцеловала. Доктор сжал ей руку и печально произнес:
– Не знаю, как я справлюсь, когда ты уйдешь.
– Папакис, он попросил меня выйти за него… Я сказала, что нужно у тебя спросить.
– Я-то не хочу за него выходить, – ответил доктор Яннис. – Думаю, будет гораздо лучше, если он женится на тебе. – Он снова пожал ее руку. – У нас на одном корабле было несколько арабов. Они все время говорили «иншалла», после каждой фразы. «Я завтра это сделаю, иншалла». Это очень раздражало – они вроде как ждали, что Бог выполнит то, что они должны побеспокоиться и сделать сами, но что-то в этом есть. Ты выйдешь за Мандраса, если так угодно провидению.
– Он тебе не нравится, папакис?
Доктор повернулся и ласково взглянул на нее.
– Он очень молодой. Все очень молоды, когда женятся. И я был молод. К тому же, я оказал тебе плохую услугу. Ты знакома с поэзией Кавафиса, я учил тебя говорить на «катаревуса» [56] и итальянском. Он не ровня тебе, но ведь ему захочется быть лучше своей жены. В конце концов, он мужчина. Я часто думаю, что ты могла бы стать счастлива в замужестве только с иностранцем – с каким-нибудь норвежским дантистом, или еще с кем-то.
Пелагия засмеялась: такое трудно себе представить, – и наступило молчание.
– Он называет меня «сьора», – сказала она.
– Вот чего-то вроде этого я и боялся. – Повисла долгая пауза, оба смотрели на звезды над горой, а затем доктор Яннис спросил:
– Ты никогда не думала, что нам следовало бы уехать? В Америку, в Канаду или еще куда-нибудь?
Пелагия закрыла глаза и вздохнула.
– Мандрас, – сказала она.
– Да. Мандрас. И это наш дом. Другого нет. В Торонто, возможно, идет снег, и в Голливуде никто не предложит нам роли. – Доктор поднялся и вошел в дом; вернувшись, он держал в руках что-то металлически блеснувшее в полумраке. Очень торжественно он вручил это дочери. Она приняла, увидела, что это, почувствовала зловещую тяжесть и выронила в подол платья, вскрикнув от испуга.
Доктор остался стоять.
– Будет война. В войнах случаются ужасные вещи. Особенно с женщинами. Воспользуйся им, чтобы защитить себя, а будет нужно – и примени для себя. Можешь применить и для меня, если того потребуют обстоятельства. Это всего лишь маленький пистолет «дерринджер», но… – он махнул рукой в сторону горизонта, – …ужасная тьма опустилась на мир, и каждый из нас должен делать, что может, только и всего. Может быть, ты не знаешь, корициму, но возможно, случится так, что твоему замужеству придется подождать. Мы должны прежде удостовериться, что Муссолини сам не пригласит себя на свадьбу.
Доктор повернулся и вошел в дом, а Пелагия осталась в крайне нежелательном одиночестве со страхом, растущим в груди. Она припомнила, что в горах Сули шестьдесят женщин поднялись на одну из вершин, станцевали вместе и бросились с детьми в пропасть, чтобы не сдаваться в рабство туркам. Через некоторое время она вошла в комнату, положила пистолет под подушку и присела на край кровати, рассеянно поглаживая Кискису и снова представляя, что Мандрас умер.
На второй день после праздника Пелагия повторила тот же медленный танец бесцельных занятий, которые не могли перевесить тяжесть отсутствия ее любимого, но все-таки служили какой-то поддержкой. Всё – деревья, игравшая Лемони, козленок, шалости Кискисы, отец Арсений, самодовольно и нескладно ковылявший вперевалку по дороге, отдаленный стук молотка Стаматиса, мастерившего деревянную седелку для ослицы, Коколис, хрипло исполнявший «Интернационал», пропуская половину слов, – все было лишь знаком того, чего недоставало ей. Мир уступил место покрову безнадежности и уныния, которые, казалось, стали неотъемлемыми свойствами вещей; даже барашек с розмарином и чесноком, приготовленный ею к обеду, олицетворял лишь горькое отсутствие рыбы. Той ночью она чувствовала себя слишком измученно,